– Я состою на службе французского императора, был в распоряжении капитана Вейса, офицера галицийско-французского эскадрона гидов. Он и деньги дал мне на открытие кафе.
Бейль не задавал больше вопросов. Он смотрел, как птицы, замерзая на лету, падали на мостовые, и после долгих дней невыносимых физических страданий от голода и холода наслаждался глотками горячего кофе и теплом комнаты. Гаэтан, позавтракав, откинулся на спинку стула и уснул глубоким сном бесконечно утомленного человека.
Оливьери, продолжая начатый разговор, предложил Бейлю свои услуги в качестве организатора почтовой связи:
– Вы будете довольны, синьор комиссар, и я по старой памяти возьму с вас не больше пяти франков; ручаюсь, что письмо будет доставлено.
Бейль понимал, что в предстоящем ему пути он может быть больше подвержен случайностям, чем этот лукавый итальянец, но доверить ему серьезную корреспонденцию он все же не хотел. Тогда, вынув карандаш и спросив клочок бумаги, он написал:
«Я здоров, дорогой друг! Я очень часто думал о тебе на протяжении долгого пути из Москвы сюда. Эта дорога отняла у меня целых пятьдесят дней. Я все потерял, не имею ничего, кроме того, что на мне надето. Единственно, что мне нравится, – это моя теперешняя худоба. Я испытал немало физических страданий и без всякого морального удовлетворения. Но все забыто, и я готов начать вновь службу его величеству».
Сложив эту записку пакетом, он написал адрес сестры Полины, своего единственного друга из всей семьи. Оливьери расплавил кусок рыжего сургуча, Бейль приложил вместо печати нарукавную военную пуговицу и вручил письмо итальянцу.
– Посмотрим, кто прибудет раньше в Гренобль!
– Будьте спокойны, синьор, письмо вас обгонит, – ответил Оливьери.
«Правда, это хорошая мысль – отправить письмо Полине. Оно, может быть, меня обгонит, – подумал Бейль. – Моя роль теперь кончена».
Она кончена была собственно 23 ноября, когда на берегу Бобра министр Дарю от имени императора поздравил Бейля с успехом его предприятия. Бейль, проехав с небольшим эскортом драгун и с тремя миллионами рублей в кармане по вражескому краю, закончил тяжелую операцию закупки хлеба и распределения его в частях отступающей армии. Дарю справедливо заметил, что без этого блестящего предприятия Бейля двигаться на Вильну было бы невозможно. Теперь роль Бейля кончена; виленские склады бесконечно богаты, но им некого обслуживать – армии больше нет. Этот странный генерал Бонапарт, который вчера приехал ночью в Погулянку, не заехав в город Вильну, прислал Коленкура к генерал- губернатору Годердорпу с приказом обеспечить императору лошадь и конвой.
«Я пишу Полине, что снова готов начать служить „его величеству“, – думал Бейль, – а „его величество“ оставил армию и стремится уйти так поспешно, что когда Годердорп вслед за Коленкуром приехал в Погулянку, то не застал уже „его величества“. Так спешит, дезертируя, „генерал Бонапарт“, приказав армейским частям держаться в Вильне. Нет, хорошо, что это письмо написано так! Если его перехватят, оно не возбудит ничьего подозрения. Это – короткая, вполне тактичная записка из армии родным во Францию, без малейшего намека на досадное разочарование в императоре-дезертире».
Гаэтан спал. Бейль, чувствуя онемение в ногах, сидел неподвижно.
«Все-таки в Вильне несколько дней обеспеченного покоя. Следует ли двигаться дальше в обгон армии, пользуясь законным отпуском, или нужно остановиться и набраться сил для дальнейшего пути?»
В голову пришла мысль о вчерашнем разговоре с виленским комендантом графом Дюронелем.
«Забавны бывают эти аристократы, когда вдруг ими овладевает благочестие. Вместо того, чтобы заниматься делом, граф заказывал мессы в костеле святого Иоанна. Как можно думать о таком вздоре, как месса, в такие серьезные и опасные минуты? Положительно великие характеры и ясные умы выродились со времени „Энциклопедии“[50]. Настанет ли такое время, когда ясное и простое понимание законов материи будет определять собой взаимную связь человеческих обществ?»
Припоминались вечера, проведенные за чтением любимых книг на улице Бак в Париже. Лучшие страницы великих французских материалистов, людей свободного ума и пытливого исследования, дали ему спокойную устойчивость в жизни, раскрепостили его волю от всяких авторитетов, внесли свет чистого анализа и ясной диалектики в ту область, где люди обыкновенно строят фантастические догадки или создают фальшивые построения для порабощения чужой мысли и воли. Потом мысли опять перешли на Бонапарта. В голове мелькало:
«Россия… человеческие общества… первые отчетливые представления о вещах этого единственного мира, которому я целиком принадлежу и который также принадлежит мне до момента распада тончайшего вещества, именуемого моими жизненными центрами и заключенного вот в этой черепной коробке».
Первые уроки материализма были преподаны Бейлю во время двух революций[51] замечательным человеком – геометром по фамилии Гро, жившим в Гренобле. Это был отчетливый ум. Гро тайком от родных водил школьника Бейля на собрания якобинского клуба. Где теперь этот ярый приверженец республиканской Франции? Каким прекрасным отдыхом были его уроки после религиозного вздора попов, обучавших Бейля по настоянию отца! Республика объявила священников, не присягнувших ей, вне закона. Но отец прятал попов в своем доме на чердаке и в подвалах, в амбарах и конюшнях. Они выползали оттуда, как тараканы из щели, зловонные и грязные, в засаленных сутанах, и, появляясь в маленькой комнате на Улице старых иезуитов, пожирали огромное количество пищи. Они-то и обучали маленького Бейля латыни и правилам католической религии. И то и другое было ему в одинаковой степени противно. Аббат Раллиан бил ученика по рукам за отказ написать поэму на нелепую тему о том, как во время урока у аббата в чашке молока утонула муха. Мальчик должен был описать это событие латинскими стихами, и так как он упорно отказывался, то Раллиан стал внушать ему, что невыполнение воли священника обрекает непокорного мальчика на вечные муки в аду. Бейль «ничего не имел против», но о мухе писать не хотел. После побоев, остановленных только приходом деда, старого Ганьона, посещавшего когда-то Вольтера, аббат должен был уступить ученику. Это – очень памятный день. Старый Ганьон в чулках и туфлях, в черном шелковом камзоле, в трехъярусном белоснежном парике был исключением в семье. Насмешливый и мягкий обломок ушедшего века, он носил в своей крови горячность итальянских предков, в нервах – мудрую иронию фернейского философа[52]. В его доме на улице Гренетт все было совершенно иное, не похожее на дом Бейлей. Не было отвратительных скользких лестниц, дверей, обитых железом, как в отцовском доме. Там была чудесная стеклянная галерея, сверху донизу заросшая виноградом, пронизанная светом, большая, просторная, кончавшаяся входом в таинственную комнату – в библиотеку, где столько запретного удалось прочесть мальчику. Дед затратил