Бейль просил, спокойно и словно конфузясь, оттого что разбудил Франсуа, принести походные шандалы, кожаный сундучок вместо письменного стола и, сев на деревянный обрубок в палатке, расположился писать письма во Францию.
Тишина и безмолвие города поразили Бейля. Когда-то Жакмон, один из его друзей, рассказал ему об индийских и кашмирских городах, в которых население погибло от чумы. Роскошные дворцы и улицы, мощенные самоцветами, остались пустынными и безмолвными почти на целое столетие. Скелеты с копьями в руках кое-где у входа в жилище раджи оставались единственными следами пребывания людей.
В Москве было полное безлюдье. Закрытые ставни, забитые наглухо двери, спокойное солнце, освещавшее немощеные улицы с порыжелой травой у тротуара, встретили французов. Щемящее чувство и досада от несбывшихся ожиданий давили на сердце всех – и солдат, и генералов, и больного Бонапарта. Оказаться хозяевами пустынного города и сожженной страны – это не входило в расчеты Бонапарта. Но понемногу досада унималась. Опять возникла волна горделивого чувства, когда лязгание пушечных цепей и колес по кремлевской мостовой прекратилось и когда штандарт с золотыми пчелами, пьяный от утреннего ветра, словно язык пламени, забросал над Кремлевским дворцом великолепную игру своих переливов.
Было семь часов утра, когда старый корсиканский гвардеец поднял над шпилем самой высокой кровли московских царей этот знак пребывания императора. Бонапарт, взяв подзорную трубу, наблюдал с колокольни святого Иоанна то место, на котором еще вчера, неуверенный и ожидающий, он впервые смотрел на Москву. Иван Великий – эти слова понравились ему. Он подозвал инженера Пуатье и приказал тут же поставить на колокольне семафорные аппараты Шаппа и дать гелиограмму в Париж по первой императорской литере, то есть вне всяких очередей. И так как эта гордость Конвента – первый телеграф Европы[10], изобретенный Революцией вместе с метрической системой мер и новым календарем, – был любимым детищем Наполеона, и так как Пуатье, безумно любя Бонапарта, всегда умел опередить его желания, то менее нежели четверть часа прошло до той минуты, когда зеркала и цветные прожекторы заговорили с отдаленным французским постом на западной коммуникационной линии. Ликующая световая депеша летела в Париж.
Это подняло настроение Наполеона. Судороги в руках прошли. Он мог писать и воспользовался этим для двух писем: первое письмо – Марии Луизе, с вопросом о здоровье римского короля, второе – в Петербург, царю, с предложением заключить мир. Первое письмо не отняло у него много времени. Второе прерывалось неоднократно, так как внезапно кружилась голова, озноб и чувство мучительного недуга доводили Бонапарта почти до беспамятства. Он с усилием подогревал себя самовнушением, он шепотом говорил самому себе слова восхищения, он сам произносил себе хвалу за жест великодушный и прекрасный, ибо предложить мир побежденному противнику – что может быть более великодушным? После письма начался обычный деловой день. Был на приеме Дарю, принятый холодно: ему не удалось «привести бояр». Дарю был свидетелем того, как император гневно посмотрел на толпу нищих, пригнанных ему из ближайшей деревни каким-то услужливым офицером. Император громко и неприлично выругался. После Дарю пришел Иоахим Мюрат, неаполитанский король. Его конница по-прежнему объезжала Москву, не находя никаких следов населения. Пустынные дворцы и рядом жалкие лачуги, молчащие улицы – и лишь кое-где жалобный вой голодных собак.
– Что это – самоуничтожение? – закричал Бонапарт. Мюрат вздрогнул и ничего не ответил. Между свояками воцарилось молчание. Прошла минута. Мюрат вскинул глазами. Бонапарт отвернулся. Потом Бонапарт вскинул глазами. Мюрат показал спину. Взбешенный Бонапарт выругался так, как ругаются торговки в Аяччо или пьяные контрабандисты Сартены. Дышать стало легче. Между ними начался старинный разговор по-итальянски, без титулов, просто на «ты». Мюрат качал головой и сердился. Бонапарт имел вид измученного, больного ребенка. В первый раз Мюрат услышал от него странные слова:
– Жаль, что нет моего младшего брата Люсьена. Он обладает даром Сибиллы[11], а ты сейчас сможешь только пророчить несчастье.
– Ты сам изгнал из Франции Люсьена. Люсьен – республиканец, он – якобинец. Уезжая, он прямо говорил: «Как не похож Наполеон Первый на египетского героя Бонапарта». Воображаю, что сказал бы он тебе в Москве!
В московской медицинской школе, во втором этаже, куда вела мраморная лестница, расположились генералы и офицеры главного интенданта Великой армии – Матье Дюма. На перемычке стеклянной двери, в одной из комнат, была повешена забавная ироническая надпись: «Ici demeurent M-eurs Troibes».[12] Раздались шаги. Из комнаты вышел гладко выбритый и чисто одетый молодой человек. Это был Анри Бейль. Увидев надпись, постучал опять в комнату и сказал, обращаясь к Бюшу:
– Это, очевидно, шутки Декардона.
– В самом деле, три «Б», – сказал Бюш, – в одной комнате – Бейль, Бергонье и Бюш.
Был обеденный час. Армия отдыхала за Москвою по деревням. Гвардия обедала в Кремле. Артиллерия дивизионного генерала Гриуа фуражировала в Серебряном бору, растаскивая копны крестьянского сена.
«Трое Бэ» обедали также. Был ленивый, томительный день, но был сытный, хороший обед с хорошим вином, которое генерал Дюма роздал своим комиссарам. После вина, под впечатлением усталости последних больших переездов, все за столом вдруг почувствовали омертвение в членах и, не смогши преодолеть дремоты, заснули с вилками в руках. Когда проснулись – не знали, сколько времени. Багровый закат предвещал ветреную погоду. Окна домов, выходивших на площадь, отражали золото и пурпур осеннего заката. Проснувшиеся будили спящих. Позванивая шпорами, медленными шагами из угла в угол ходили генерал Жерар, граф Дарю, генерал Дюма, лейтенант Жуанвиль. За круглым столом, в углу комнаты, сидели незнакомые офицеры. Дарю смеялся жестким и трескучим смехом. Он рассказывал:
– Неаполитанский король, бывший гражданин Мюрат, с разбегу проделав девятьсот миль до Москвы и выдержав шестьдесят битв, не может во-время остановиться, а между тем уменье во-время отдохнуть, сняв сапоги и легши под одеяло, – это, пожалуй, такая же умная вещь, как и уменье двое суток пробыть в седле Бархатный плащ, расшитый золотом, желтые сапоги, пунцовые панталоны; на громадных черных кольцах волос – ошеломляющего вида шляпа с перьями и эгретками[13], – все это мелькает по улицам Москвы. Не могу привыкнуть к удивительному облачению неаполитанского короля. Вчера он ринулся вслед за русскими, нынче он едва не погиб. В переулке, верхом во главе колонны, он был застигнут толпою сумасшедших русских: двадцать полуголых мужчин и женщин бросились на него с вилами и кольями, но он в совершенстве изучил московские ругательства, и только это его спасло.
Дарю засмеялся опять мелким, дробным, сухим смешком. Бейль встал и обратился к генералу Дюма с просьбой разрешить ему посылку писем во Францию в пакетах Главного интенданства под печатями Дюма. Генерал дал согласие кивком головы и сказал, обращаясь одновременно к Пьеру Дарю и Бейлю:
– Надо завтра устроить хороший ужин.
Дарю остановился, резко повернулся на каблуках и спросил: