кабинета бургомистра.
Герр Томас Остенберг когда-то был румяным, пышущим здоровьем толстяком, но с возрастом обрюзг, стал рыхлым и оплывшим. Нос его был переломан — следствие давнишнего, почти что легендарного паденья с высоты, когда однажды в старом доме бургомистра на втором этаже вдруг провалился пол. Когда Бенедикт вошёл в кабинет, герр Остенберг вёл там некую приватную беседу с каким-то монахом, судя по одежде — доминиканцем. Монах был невысоким, круглолицым, с тонзурой, переходящей в лысину, и всё время улыбался. Впрочем, оглядевшись, Бенедикт понял, что ошибся — монахов было двое: в уголке сидел ещё один — парнишка лет четырнадцати с чернильницей на поясе и цилиндрическим футляром для бумаг и перьев. В окошко бился лёгкий ветерок, колыша занавески. На столе стояли фрукты и вино.
— А, вот и наш художник, — бургомистр поставил на стол пустой бокал. — Весьма кстати, мой юный друг, весьма кстати. Э-ээ... Вы очень вовремя пришли — отец Себастьян как раз расспрашивал о вас.
— Весьма польщён, — Бенедикт ван Боотс снял шляпу, отвесил двум священникам поклон и огляделся в поисках какой-нибудь подставки для картины. — Куда прикажете поставить?
— Э-ээ... пока что — никуда. А вот бумагу разверните.
Бенедикт послушался. Некоторое время все сосредоточенно рассматривали картину. Наконец герр Остенберг откинулся назад и удовлетворённо кивнул.
— Ну что же, сходство наблюдается, — сложив ладони на округлом животе, заметил он. — Наблюдается э-ээ... сходство. Я вижу, вы не посрамите имя своего отца. Батюшка не помогали рисовать?
— Ну, что вы, — Бенедикт насупился и покраснел варёным раком, — как можно...
— Хе-хе, шучу, шучу... — толстяк протянул руку к кувшину. — Вина, молодой человек?
— Благодарю. С огромным удовольствием.
Вино из Мозеля янтарной струйкой полилось в подставленный бокал. Бенедикт пригубил, сделал два глотка и воспитанно отставил бокал прочь. От волнения и с непривычки у него зашумело в голове.
— Скажите, сын мой, — впервые вдруг заговорил монах. Тон его был мягок, но при этом почему-то неприятно настораживал; вдобавок, в его речи прозвучал не сильный, но вполне отчётливый испанский акцент. Бенедикт вздрогнул и весь обратился в слух. — Скажите, вы ручаетесь, что это он?
— Святой отец, я же художник, у меня на лица память... — тут вдруг он поймал на себе взгляд пристальных монашеских глаз, сглотнул и торопливо закончил: — Да. Ручаюсь.
— Гм... — монах ещё раз с откровенным интересом взглянул на портрет. — А хорошо ли вы тогда успели его разглядеть?
— У меня было достаточно времени, чтобы его запомнить: я видел его раза три или четыре. Два раза — очень близко, так, как вас сейчас.
— Вот как? Гм, похвально, молодой человек. Похвально. Ну что ж, — он повернулся к бургомистру, — пойдёмте прогуляемся, герр Остенберг? Как вы считаете, в свете некоторых новых обстоятельств? Тем более, что появился новый повод проведать нашего... подопечного.
Герр бургомистр сморщился — выглядело это как нечто среднее между брезгливой гримасой и улыбкой. С профессиональной наблюдательностью Бенедикт привычно «срисовал» черты и выражения их лиц. Все трое, казалось, были чем-то возбуждены. Мальчишка-секретарь за всё это время не проронил ни слова, сидел как статуя и даже не пошевелился.
— Ох уж, вы и скажете, брат Себастьян. Прогулка, — надо же! А может, обойдёмся?
— Я бы рад, но что поделать, — развёл руками тот. — Noblesse oblige[3].
— Да, да... Ну что же, — бургомистр со вздохом встал и подобрал со стола перчатки. Поворотился к Бенедикту, сделал знак рукой: — Оставьте свой бокал, мой юный друг, берите картину и идёмте с нами. Это вам не повредит.
Спорить с бургомистром Бенедикт не решился.
— Не туда, юноша, — окликнул его на лестнице герр бургомистр, когда ученик художника направился на улицу. — Не к выходу. Идите за нами и не отставайте.
Далее началось нечто странное. По крайней мере, странное с точки зрения Бенедикта. Они свернули в неприметный закуток за лестницей, где бургомистр отворил ключом какую-то дверь и жестом пригласил всех следовать за ним. За дверью обнаружился гвард городской стражи, пусть без алебарды, бесполезной в узком коридоре, но зато в кирасе и с увесистым пехотным палашом; гвард встал навытяжку и отдал честь.
Ступени лестницы вели куда-то вниз. Потолок и стены закруглялись в свод, бурые камни покрывали плесень и селитра. Чадили масляные лампы. Бенедикт недоумевал всё больше, так не укладывалось это всё в привычную картину городского магистрата. Они спускались всё ниже, куда-то к городской канализации, когда вдруг своды лестницы сотряс ужасный крик, донёсшийся откуда-то из-под земли. Бенедикт выпустил из рук картину, развернулся и рванул через ступеньки вверх по лестнице, но почти сразу натолкнулся на большой и неожиданно тугой живот спускавшегося следом брата Себастьяна. Монах небрежно подхватил его, не позволив упасть, и ловко развернул обратно, даже не покачнувшись.
— Идите вниз, юноша, — сказал он мягко, но всерьёз. — Идите. Вам нечего бояться. И подберите портрет, пожалуйста.
Картина каким-то чудом уцелела. Спустились ниже. Бенедикт шёл на подгибающихся ногах, всё время поправляя сваливающиеся очки — от пота нос стал скользким.
Вскоре показалась ещё одна дверь, за которой их взорам открылось небольшое помещение, опять- таки со сводом потолка и дико каменными стенами. Пахло потом, дымом и землёй, и ещё чем-то, что Бенедикт сперва не опознал, но догадался, как только взгляд его упал на пол.
Пахло кровью.
Посредине помещенья стоял огромный стол с приделанными к нему в разных местах воротками и тисочками, верёвками и страшными даже на вид зажимами. Разложенные рядом инструменты вызывали в памяти не то лавку мясника, не то мастерскую слесаря. В корзине из железных прутьев полыхал огонь. Окошек в жутком помещении не было.
Крик повторился, Бенедикт присел и суматошно завертел головой, рискуя снова потерять очки. Схватил их, торопливо водрузил на нос, нашёл источник звука и попятился.
На стене, растянутая на цепях, висела длинная фигура человека. Руки его были схвачены в запястьях так, что ноги не доставали до пола около двух футов. Взгляд художника помимо воли сразу же отметил некую нелепость, нарушение пропорций человеческого тела. Долгий опыт зарисовок по античным образцам и с натуры подсказывал, что что-то здесь не так, но что — Бенедикт никак не мог понять.
Потом вдруг понял и закрыл глаза. К ногам пытаемого были подвешены корзины, в каждой из которых горками бугрились камни и железки; его руки в локтях и ноги в коленях были вывернуты из суставов.
К горлу подступила тошнота. Вино подпрыгнуло в желудке и плеснулось где-то в горле, Бенедикт приник плечом к стене, икнул и сглотнул жгучий комок. От камней тянуло холодом и терпким запахом селитры. Хотелось домой. Шершавый подрамник картины отражал удары крови в подушечках пальцев. Огонь в жаровне тихо, раздражающе потрескивал.
— Ну, — вдруг послышался голос брата Себастьяна. — Что у нас нового?
— Ничего, — ответил кто-то хриплым низким голосом. — Артачится, собака. Говорит, что ничего не знает.
— Железом пробовали?
— Не-а, тока начал. Да не волнуйтесь, вашество: у нас заговорит. И не такие заговаривали.
Бенедикт открыл глаза и с удивленьем обнаружил, что в подвале, кроме них четверых и тела на стене есть ещё какой-то человек, столь грузный и высокий, что непонятно было, как он его не увидел сразу.
Сейчас он вышел из тени и стоял возле жаровни, размеренно поворачивая над огнём огромные зубатые щипцы.
Зубцы зловеще тлели зимней вишней, постепенно раскаляясь докрасна. Бенедикт всмотрелся и признал в чудовище Эраста Рихтера — городского палача. Почему-то от этого открытия ему сделалось ещё хуже.