И вот час пробил. Изнемогая от наплыва чувств, я привязал к лапке Колумба записку адресованную
Поцеловав Колумба в головку, я высоко подбросил его. Он взмыл в небо, описал три-четыре круга над двором и полетел. В противоположную сторону. Кретин. Неблагодарная скотина.
Я вышвырнул прочь всех остальных голубей, сломал голубятню и сжег ее – к великому удивлению отца: но ведь ты так хотел ее иметь, Гедали? Я ничего не ответил. Только молча смотрел на белые доски, пожираемые огнем.
Никогда, думал я. Никогда и ни за что больше не влюблюсь, никогда.
Мне казалось, что это конец, но нет: через несколько дней я внезапно вновь проникся оптимизмом и решился на новую попытку. На этот раз Бог не мог не услышать меня – все должно было получиться. Записку предстояло забросить с помощью катапульты. Пришлось бы, конечно, долго пристреливаться, прежде чем камень, завернутый в мое послание, упал бы точно на балкон. Но это меня не смущало: времени было хоть отбавляй.
Однако я не успел даже соорудить машину. Она не понадобилась.
Однажды утром девушка загорала на балконе, обнаженная, как всегда, и смотрела в бинокль, как вдруг появился мужчина. Высокий загорелый мужчина, седой, в темных очках. Отец, подумал я в первую минуту. Но он подошел к ней сзади, обнял ее, сжал ее груди в своих ладонях – нет, это был не отец – и начал медленно целовать ее в шею. Она уронила бинокль. Она не положила бинокль на столик, нет, она уронила его. Ее ничуть не беспокоило, что стекла могут разбиться; глаза ее уже закрылись, ноздри раздулись, она уже ложилась и мужчина склонялся над ней.
Я заболел. Не знаю, была ли тут причинно-следственная связь, но факт тот, что со мной случился приступ необычной лихорадки. Шесть дней я лежал, не вставая с матраса, почти не принимая пищи, только воду.
Родители не отходили от меня. До тех пор я никогда не нуждался в услугах врача; на этот раз родители спрашивали себя, не отвезти ли меня в больницу, хотя бы это и значило – объявить на весь мир о моем существовании. Лишь бы я был жив, а там – пусть меня преследуют журналисты и любопытные. Все лучше, чем оставить меня умирать без медицинской помощи. Они обсуждали это вполголоса в моем присутствии. Открывая глаза, я встречался с их тревожными взглядами. Что с тобой, Гедали? – спрашивала мать. Ничего, мама, бормотал я, съел, наверное, что-то, живот побаливает. Она нерешительно протягивала руку и щупала мне живот. Бедная рука, затерявшаяся на бесконечных просторах моего живота, где-то между белым и коричневым пятном. Интересно, к какой лошадиной породе я отношусь? – спрашивал я себя в полудреме. Арабский рысак? Метис? Першерон?
На седьмой день жар спал.
Выздоравливая, я лежал на матрасе и думал. Что мне делать? – спрашивал я себя. Что мне теперь делать?
Наконец решил: уйти из дому.
Я хотел бежать далеко, в леса, к перепелам и муравьедам, к сатирам и волшебникам-саси, к индейцам и одиноким птицам.
Жаль было бросать семью. Но я не мог больше оставаться взаперти, попусту теряя время и превращаясь мало-помалу в дряхлого, седого и беззубого кентавра – с тем, чтобы в конце концов умереть, так и не попытавшись убежать от судьбы. Может быть, в лесу мне суждено обрести счастье.
В ночь накануне побега я не спал. Ходил из угла в угол. На рассвете написал письмо родным. В нем я сообщал им, что ухожу, но просил обо мне не беспокоиться: я найду свою дорогу. Я вышел. Осторожно заглянул в окно родительской спальни. Отец с матерью спали, обнявшись. Больше всего на свете в эту минуту мне хотелось лечь между ними и остаться там, в тепле, навсегда. Но ведь я кентавр…
Я зашел на кухню, взял немного денег из жестянки, в которой мать хранила сбережения. На что мне это? – подумал я, глядя на мятые банкноты. Но все же сунул деньги в карман и вышел во двор.
Было холодно, в густом тумане не было видно особняка – я вздохнул с облегчением – да и бежать в такую погоду можно было спокойно. Я глубоко вздохнул, сжал зубы, разбежался и прыгнул. За долю секунды до прыжка я еще колебался, понимая, что оставляю за спиной: дом, хранивший меня от непогоды, завтрак, обед и ужин в определенные часы, но главное – любовь родных. Однако уже и в тот миг не я решал, что делать, это ноги несли меня; и вот я уже в полете, нездешняя сила переносит меня через забор, а в сердце смесь ужаса и восторга: свобода! Я мчался галопом, за мной, отчаянно лая, неслась собачонка. Перемахнув забор, я оказался в саду. Еще забор – и я в курятнике; куры, раскудахтавшись, полетели из-под копыт в разные стороны; снова забор – и какая-то женщина, бросив стирку, с воплем умчалась прочь; снова забор – и грунтовая дорога – дорога, уводящая в лес, в неведомое.
Я скакал по ночам, прячась днем, и так преодолел огромное расстояние. Куда меня несло, мне самому было неведомо: возможно, к границе, в Уругвай или в Аргентину. Я мчался и мчался. И готов был не останавливаться до самого Южного полюса.
Цирк. 1953 – 1954
(Я воображал, как странствую – не по пустыне, подобно древним евреям, а по ледяной равнине, утопая копытами в снегу; окоченевшие ноги едва слушаются меня, но я иду с гордо поднятой головой, рискуя жизнью. И вот – победа: внезапно задние ноги и часть конского туловища отделяются и коченеют в снегу, а передняя часть, освободившись от лишней ноши, идет все вперед и вперед и пропадает за горизонтом.)
Скакал я по ночам, а днем – прятался. Когда запасы еды иссякли, начал воровать. Пробирался на огороды и уносил охапками листья салата. Из курятников таскал яйца; под покровом темноты доил заблудившихся коров. Нередко приходилось отбиваться копытами от злых собак. Два или три раза в меня стреляли; к счастью, мазилы попадались исключительные. Однажды я целый день просидел в болоте, высунув наружу только голову: несколько управляющих поместьями собрались меня линчевать. В другой раз, скрываясь от преследователей, я пробрался в вагон для скота. Растолкал волов, присел на передние ноги, наклонил торс вперед, оставив на виду только круп, и постарался затеряться среди животных. Вот ужас был, когда поезд тронулся: я живо представил себе, как меня ведут на бойню. Слава Богу, удалось вовремя спрыгнуть. К тому же, судя по звездам, меня отвезли еще дальше на юг. Туда мне было и надо.
Я повидал много разных мест, много людей. Негров, например. Раньше мне не приходилось встречать ни одного негра. Из книг я, конечно, знал, что они существуют, но не представлял себе, как выглядит настоящий негр, как он ходит, как смеется. Любопытство мое было удовлетворено: однажды ночью я увидел, как по дороге шли четверо негров и смеялись. (А негры-кентавры бывают?)
Я видел в поле страусов-эму. Видел горящий дом. Видел ночной крестный ход: люди молились о дожде.
Вольный бег пошел мне на пользу. Помог избавиться от горьких воспоминаний, от несчастной любви. И все же я скучал – по семье, по своей комнате, по книгам, по пластинкам и даже по телескопу. Одно время я часто молился: на закате оборачивался на восток, в сторону далекого Иерусалима, и бормотал молитвы, которым научил меня отец. Не к Иегове обращался я в молитвах; это была не набожность, скорее, ностальгия. Я вызывал заклинаниями свое детство.
А помолившись, снова пускался в путь. На юг.
Как-то на рассвете усталость сморила меня на окраине небольшого городка. Место для дневки было опасное, но у меня не оставалось сил: пот лил градом, ноги подкашивались под тяжестью тела. Хуже всего, что местность была совершенно ровная: пустырь. Но все же я нашел какую-то яму, навалил на себя кустов и заснул.
Проснулся я в ужасе, вокруг стоял невообразимый шум: били барабаны, пронзительно дудел рожок, слышались крики, удары молотка. Я вскочил; все ходило ходуном. Царила полная неразбериха: тут и клетки с дикими зверями, и грузовики, и ящики, и люди, натягивающие огромный полотняный шатер.
Цирк.
Два карлика в пижамах разглядывали меня с нескрываемым интересом. Это что, тот самый новый