божество могло бы временами говорить моими устами. Мне, действительно, приходят в голову любопытные мысли. Будто нашептанные со стороны. Вот только что: в мире зла побеждать добром возможно лишь человеку, который для себя лично ничего не хочет…
В день, когда Такибае подписал с американцами договор о передаче им в аренду Пальмовых островов, я сказал, – это подтвердят Ламбрини и Мэлс, – что насильственное переселение вымирающего племени акунда вызовет большие осложнения. Так и получилось. Никто из них не пожелал строить домов на западном побережье у скал Моту-Моту. Все они тотчас же ушли в горы. Кажется непостижимым, чтобы акунда, привыкшие к морю, кокосам и рыбе, присоединились к мятежникам…
Я уверен, исчезновение тела покойного Фэнча связано со смутой. И какая охота шляться теперь в джунглях, рискуя получить в зад хороший заряд дроби? Это в лучшем случае.
В городе только и разговору, что о пропавшем трупе. Черт их разберет, этих меланезийцев! Везде им мерещатся злые духи. Бездельник Сисоне, который покупает в таверне даже кипяток для кофе, уверяет, будто душа Фэнча поплыла в иной мир, но, отягченная злом, утонула на полпути в своей пироге…
Встреча с адмиралом Такибае назначена на завтрашнее утро. Мои попытки более точно определить время встречи аннигилировали, натолкнувшись на ухмылку Куины: «Не забывайте, где вы находитесь. Наш уклад отвергает торопливость как примету империалистического образа жизни…»
Делать нечего – валяюсь в постели, слушая шум и плеск ливня. Чувствую себя посвежевшим и бодрым…
Ознакомился с меланезийской кухней. С досадой обнаружил, что бананы, запеченные в пальмовых листьях, кальмары в кокосовом молоке и сладкий картофель с сырой рыбой стоят примерно столько же, сколько яичница с беконом и стейк с помидорами…
Я долго не женился – опасался нарваться на мегеру. Все женщины в век тотального эгоизма до поры до времени скрывают свое хищное нутро. Тут тебе восторги от Моцарта и Баха, цитаты из Руссо и Байрона, нежность по отношению к встречному ребенку и слезливая забота об общем завтраке. Уставший от бремени борьбы и одиночества мужчина тает и сдается. Измученный бесплодными упованиями, он хочет верить, что найденная им самка облегчит его жизнь, будет понимать его и служить ему вечно, независимо от дурного настроения, невзирая на занятость и отвращение к нежностям после перегрузки спиртным в компании нужных людей…
Насмотревшись на семейную жизнь старшего брата, я не торопился связать себя обязательствами. Тем более что мне не доводилось сильно влюбляться. Я был рабом, я был заключенным. Кто имеет хотя бы поверхностное представление о том, что это такое – писательство, тот не осудит меня. Изо дня в день, окончив дела в торговой фирме по продаже пишущих машинок, я старался постичь тайны литературного ремесла, нередко доводя себя до полного изнурения. У меня не оставалось никакого запаса эмоций, тогда как любовь – ощущение избытка эмоциональных запасов.
Непосвященным литература представляется чем-то весьма доступным. Чего проще: взял карандаш и нацарапал смешную или поучительную историю? И вот оказывается, – после того как написано множество подобных историй и прочитаны лучшие писатели мира, – что весь этот труд почти не приблизил тебя к цели. Литература возникает из необыкновенного знания музыки людских отношений, цвета слов и стилевых ансамблей. Цепочка связанных между собою слов еще ничего общего не имеет с литературой, как клавиши рояля еще ничего общего не имеют с футами и сонатами…
Первый сборник стихов я издал на свой счет. Стихи не вызвали ни малейшего резонанса, и это заставило меня мучительно раздумывать о причинах всякого успеха и неуспеха. Я выпустил еще два романа, прежде чем мне открылось, что даже виртуозная техника письма – всего лишь техника извлечения нужных звуков, а до музыки еще далеко. Я понял и то, что музыка – наша личная позиция в борьбе за добро. Как и общественная жизнь, литература пронизана ожесточенной, но скрываемой чаще всего политической борьбой. Чтобы занять определенное место в литературе, я должен был занять определенное место в политической борьбе. Но этого как раз я и хотел избежать, убежденный, что читатель извлекает из книг не то, что суют ему в черепную коробку, – он освежает свои надежды, и только.
Мне было уже за сорок, когда я стал получать кое-какие предложения от издателей. Впору было засесть за создание шедевра. И тут в приемной какого-то адвоката мне подвернулась Анна-Мария. Скучая, мы разговорились, и через день проснулись в общей постели.
Боже мой, мы распускаем все паруса, преследуя счастье, и ни капельки не задумываемся над тем, что счастье – самое эфемерное сооружение. Рано или поздно приходится с ним расставаться, и расставание приносит больше мук, чем если бы мы жили, как жилось, без особенных взлетов и падений. Я знаю людей, которые не хотят счастья именно потому, что уже теряли его…
И вот когда мне показалось, что я нашел, наконец, свое счастье, у Анны-Марии обнаружилась опухоль желудка. Женщина быстро таяла. Она была обречена и догадывалась об этом. Может, именно поэтому у нее не завязывался плод. Во всяком случае, онколог, обследовавший Анну-Марию, связал это с психической травмой.
Понятное дело, я ухватился за последнюю соломинку, узнав, будто аборигены Австралии приостанавливают течение болезни, используя яд тайпана, необычайно ядовитой змеи. Даже кобра уступает тайпану.
Мы распродали имущество и отправились в Канберру, а оттуда – в Маккай. Разыскали знахаря, но он оказался шарлатаном…
Я прожил целый год в Австралии, не замечая ничего, кроме каменистого кладбища, возле которого шумели голубые эвкалипты. Наконец, я опомнился и стал собираться в Европу. У меня были уже необходимые визы, когда я прочел в газете обращение адмирала Такибае к деятелям культуры. Его превосходительство не обещал особых льгот и компенсаций, и тем не менее я тотчас решил принять предложение. Во-первых, отправляясь на Атенаиту, я оставался поблизости от Анны-Марии. Во-вторых, возвращаясь к писательскому ярму, мог рассчитывать на то, чтобы как-то унять свою боль. В-третьих, пора было сказать правду о людях своего времени с их унылым весельем и бесстыжей погоней за деньгами и властью. Смерть Анны-Марии многое изменила. Я постарел и полевел в своих убеждениях, хотя, как и прежде, не принимал лозунгов ни одной из партий…
В тропиках вечер переходит в ночь без проволочек. Наблюдая с галереи закат, я подумал, что поэту в Океании гораздо сложнее, чем поэту в средних широтах. Там восход и закат длятся одинаково долго. Томительные минуты гибели или нарождения света пробуждают в душе много волнений и много возвышенных слов…
В сумерках я не рискнул бродить по незнакомому городу – решил привести в порядок мысли перед встречей с Такибае. Сбывалось злое пророчество Куины: время на Атенаите, действительно, приобретало чуждый мне смысл – как бы теряло в ценности…
У Хуана Арреолы есть новелла о торопливых людях, которых никуда не везут, и мелькание пейзажей за окнами вагона, и объявляемые станции, мимо которых будто бы проносится экспресс, – все фикция, все обман. И люди, может быть, лучшие из них, пережив разочарования, под конец тихо оседлают в пустынной сельве…
Если разобраться, и я был одним из миллиардов пассажиров, которых никуда не везли, и станции, пробежавшие передо мной, ничего не изменили, а стало быть, тоже были вымыслом…
Офицер-меланезиец пропустил меня в кабинет, где я не увидел ничего примечательного, разве что государственный флаг во всю стену да плакат у распахнутого окна. Крупные четкие буквы раздражали глаза: «И тот, кто хвалит, и тот, кто поносит тебя, – твой враг. Но с тем, кто сочетает похвалы и поношения, держи ухо особенно востро!» Меня смутило изречение, хотя его цель в том и состояла, чтобы ошеломить, сбить с толку.
Пока я раздумывал над столь необычным гостеприимством, в кабинет вошел сам адмирал. Это был среднего роста меланезиец, пожалуй, уже с некоторой примесью европейской крови. Лицо удлиненное и губы тоньше, нежели у типичного меланезийца. Самое примечательное крылось в его глазах: в продолжение беседы я не мог отделаться от впечатления, что глаза у адмирала с двойными зрачками.