Бывало, отцу возражали, что, мол, пришло время самим мексиканцам браться за все дела, оттесняя чужеземцев, что, мол, довольно уже, по горло наработались на всяких находников, но он не позволял поколебать себя в убеждениях, которых, впрочем, никогда не выражал ясно и до конца. Если закипал спор, отец надвигал свою поношенную шляпу по самый нос, сплевывал на камни и как последний аргумент бросал слова: «А здесь, по-вашему, уже нечего делать? Или мафия только там?..»
В деревне никто, пожалуй, не сумел бы толково объяснить это слово – мафия, но каждый понимал, что оно означает. Оно означало власть сговорившихся богачей, безликую, безжалостную шайку, которая была связана со всем миром, но больше всего с надменным северным соседом…
Давно уже схоронили отца и мать, схоронили на кладбище у ограды, словно ладонями мучеников, подпертой колючими лепешками опунций…
Во дворе, скребя глазом по каменистой земле, бродили голенастые куры, а у колодца качал головой и побуркивал чем-то озадаченный индюк. Мария, сестра, забыла выпустить овец, и они топтались в тесном загоне и блеяли, тяготясь голодной неволей.
На пыльных кактусах у дороги висели трусы и красная майка Рафаэля, самого маленького карапуза сестры.
А вот и сестра, ослушавшись моей воли, выглянула из-за крыши черепичного дома и остановилась, прозрачная в утреннем солнце, посреди двора, вдруг показавшегося мне до слез неказистым и бедным.
Скрестив руки на круглом животе, беременная Мария заискала глазами на холме, по которому я должен был уйти навсегда, а я стоял тут, неподалеку, в тени деревьев, и тоска сжимала мне горло. Хотелось окликнуть Марию, беззаветно, как мать, любившую меня, но я посчитал, что это ни к чему, поправил за спиною сумку с вещами, какие брал с собой в потусторонний мир, и зашагал прочь, не оборачиваясь…
Я помню запах того утра – его храню в себе, как образ родной земли. Может, это была просто свежесть седрело и сосновых лесов, сквозь которые воздух спускался в чашу Кампо Лердо, преодолев перевал. Может, это был запах сушняка или угольных брикетов, что появились в деревне, с тех пор как близ верхней дороги возникло паучье гнездо скупочного кооператива. В кооперативной лавке крестьяне оставляли свои последние песо, но чаще продавали самих себя, покупая в кредит товары. Они брали текилу, кактусовую водку, а их жены и дети несли последнее на кока-колу, ломкие безделушки и кино – его крутил через день хозяин кооператива в «библиотеке», небольшом читальном зале, построенном из стекла святыми отцами – на те же мозольные песо прихожан…
Прячась за деревьями, я спустился на главную улицу, чтобы побыть еще в церкви, – боль оросила душу, я не мог не уступить ей.
В этот час люди уже разошлись на поля или хлопотали в домах – никто не должен был интересоваться мною. Так мне казалось. Вот и кургузая деревенская площадь с ветхой школой и пыльной баскетбольной площадкой, вот окруженный акациями старинный колодец, откуда давно ушла вода, вот стеклянная «библиотека» с сотней затрепанных детективов, – в них к полудню, обливаясь от пота, будет копаться жирный полудурок Франсиско…
А вот и церковь. У притвора горшки с орхидеями – обычай, соблюдаемый только в нашей деревне.
Скрипнула высокая дверь. Прохлада и тишина окружили меня цепкой лаской, выжимающей слезы. Впереди мерцали две свечи, полукруглые своды потолка тонули во мраке. Я положил монету, зажег свою свечу и поставил ее перед иконой Святой Девы, по-крестьянски державшей в шерстяном платке-ребосо своего младенца, будущего Спасителя…
Летиции нравилась эта икона. Ее подарил приходу бродячий богомолец из Чильпансинго, что в штате Герреро. Икона пришлась всем по душе, хотя никто не признал за ней чудодейственной силы.
Возле свечи аккуратно пристроил букетик из белых и желтых ромашек. «Если есть бог, – сказал я себе, – он не оставит милостью Летицию…»
С прошлым было покончено. Обогнув церковь, я примерился взобраться на холм, чтобы спуститься затем на дорогу своей смерти самым коротким путем – мимо полей.
Но я ошибся, полагая, что никому до меня нет дела. Сразу за апельсиновой рощей меня подстерегали четверо – хозяин скупочного кооператива Цезарь Говеда и с ним трое незнакомых мне кабальеро, метисы, конечно же, вооруженные, – они смотрели нагло, не вынимая рук из карманов. Все трое были в щегольских напускных рубахах-гуявера, в джинсах и одинаковых сомбреро с серебряными звездами по полю. В стороне я заметил спортивную машину. Тяжелая утренняя пыль еще золотилась возле нее в лучах солнца.
Место было глухое – сюда редко наведывались крестьяне, и даже скот не забредал.
– Что ты надумал, Игнасио? – хрипло выкрикнул Говеда, подняв руку и требуя, чтобы я остановился.
Усы его над верхнею губой зло топорщились, в черных глазах терялись зрачки, на белках пучились кровавые жилки – бык, выпущенный на арену…
Говеда чуть покачивался с носков на пятки в дорогих кожаных туфлях. Каблуки были высокими, и тучный Говеда казался крепышом.
Я мог бы сбить его ударом в живот. Пожалуй, мог бы бросить на землю еще одного или даже двух наемников, привезенных со стороны, но все равно с четырьмя мне было не управиться. Они это понимали.
И все же я предпочел бы умереть, но не уступить.
– Где Чико? – спросил я в свой черед сеньора Говеду. – Где твой сын, паршивый трус, не пришедший даже на похороны Летиции?
– Не твое это дело, – сморщился Говеда. – Отвечай лучше, что ты надумал?..
Что я надумал?..
Меня попросили перегнать скот, и я уехал на высокогорное пастбище близ перевала Сан-Педро. Там, среди сизых скал и нежной зелени парамос, меня настигла весть, что семейство Говеда все-таки купило согласие престарелого Карлоса Мендозы на брак его дочери Летиции и Чико. Летиция пыталась скрыться, но ее схватили и силой увезли в усадьбу Говеды. Она не хотела покориться сумасбродной воле отца и домогательствам Чико, и тогда негодяй решил добиться покорности девушки позором, – грязный, шелудивый поросенок, ничего не знавший о святости чужой души.
По словам человека, принесшего страшное известие, безумец сделал свое дело, связав Летицию ремнями с помощью слуг отца. И Летиция вдруг успокоилась и даже будто бы пообещала что-то этому Чико при условии, если он в течение часа скупит у жителей деревни и принесет ей в подарок три золотых кольца. Чико снял с нее путы, запер в спальне и бросился выполнять желание, не вникнув в его горький смысл. Чико полагался при этом, разумеется, на мошну своего отца.
Когда сияющий торгаш открыл спальню, Летиция уже не дышала. Она повесилась, сладив петлю из полос разорванной своей сорочки…
– Так что же ты надумал? – повторил сеньор Говеда. – Знай, закон на моей стороне, я не допущу мести!..
– Я не дам тебе и твоему сыну такой чести, – оборвал я Говеду. – Я уезжаю отсюда. И вовсе не потому, что ты заплатил сеньору Мендозе, который смертельно болен и не владеет собой. Летиция – моя маньяна, моя девушка, и она осталась моей, а что сотворил твой сын и ты – дело вашей совести и божьего суда…
И отодвинув плечом Говеду, сжавшись, как пружина, и делая вид, что мне вовсе наплевать на вооруженных кабальеро, вот-вот готовых наброситься на меня, я медленно пошел своей дорогой. Не торопясь взобрался на холм и только тогда обернулся и бросил последний взгляд на деревню. Она вся лежала передо мною в чаше долины, и петухи в эту минуту перекликались надрывно и с переливами, – в их голосах мне слышалась моя тоска…
Нет, я не плакал, зачем-то торопясь к нижней дороге, где трижды в сутки проходили рейсовые автобусы. Я спрашивал солнце, небо и землю, по которой ступал, почему законы оплачиваются кровью и мукой честных людей, а пользуются законами негодяи, сидящие на чужих спинах?..
Я не ел с того самого часа, как узнал о смерти Летиции. И вот я сел на камень и раскрыл свою сумку. В чистом платке я нашел несколько кукурузных лепешек, выжаренные до сухости шкварки и стручок горького перца – любимую еду моего отца. С каким умыслом приготовила ее мне на дорогу Мария?