Васька медленно повернулся и вышел. Два дня искал он по городу старших. Его приводили к разным людям, но каждый из них казался ему слишком молодым, чтобы решить его дело.
Наконец ему показали на белую дверь, за которой сидел самый старший, товарищ Седых. Это было в том же высоком каменном здании, где когда-то Васька был на съезде. В коридоре и днем горели под потолком лампы. На каменном полу было наслежено, мокро, холодно. На низких подоконниках вдоль всего коридор а сидели люди, чего-то ожидая. Из окон был виден крутой спуск к реке, а левей — пристань, и около нее — зимующие во льду катера, баржи, шампонки, занесенные снегом и оттого кажущиеся негодными, брошенными. Дальше был виден Амур и голая сопка на другой стороне, бросавшая тень на редкие постройки рыбалок.
Васька открыл дверь. Не будь она так тяжела и бела, он бы, пожалуй, чувствовал себя смелее. Но сейчас он остановился у порога и настороженно огляделся, словно очутился на поляне в тайге, куда привел его путаный след зверя.
Сначала показалось, что в комнате никого нет, потом он увидел за столом Кумалду в ватном пиджаке и синем шарфе, обмотанном вокруг шеи. Так странно было видеть Кумалду без оружия и лыж, и было это столь неожиданно, что Васька так и остался у дверей. Так вот кого раньше звали таким странным прозвищем!
— В чем дело? Подходи, товарищ. — Голос у Кумалды был уже не такой резкий, но как будто строже и значительней. Зато, когда Кумалда узнал Ваську, он улыбнулся ему, как прежде, всем своим худощавым, подвижным лицом. Васька подошел и поклонился ему, как старому другу.
— Ты и воюешь, ты и торгуешь. Однако, большой капитан! Я могу одно солнце не есть, два солнца не есть, а я уже тут семь солнц, — и Васька показал свод широкие голодные зубы.
Потом неловко присел на стул, широко расставив ноги, и начал рассказывать об артели, о Боженкове, о Лутузе и о своих мытарствах в городе.
Кумалда слушал его, не прерывая, и только по временам задумчиво тер свой бритый худой подбородок. Мысль о гиляцкой артели занимала и его. Если Васька мог стать партизаном, то почему он не может быть строителем нового мира, о котором поется в рабочей песне и за который так страшно, так долго дрался он, Кумалда, и этот самый гиляк? Он пристально взглянул на скорбное лицо Васьки и вдруг перебил:
— А ведь ты большевик, Василий!
Ваську еще никто не называл Василием, и это умилило его больше, чем если бы ему сказали: «брат мой», Он улыбнулся своими толстыми, потрескавшимися от мороза и юколы губами.
— Однако, большевик есть!
— Почему же ты в нашу партию не записался?
Васька не понял вопроса, но на всякий случай ответил:
— Нибх писать не умеет.
И решил, что будет кстати сейчас попросить еще Кумалду устроить сына в школу в городе, прислать в Чоми доктора и похлопотать, чтобы на постоялом дворе отпустили в долг для Орона полмешка юколы.
Кумалда все обещал сделать. Он был приветлив, как никогда, и долго говорил кому-то в черную трубку, поблескивавшую лаком, о нем, о Ваське, о гиляках, об артели, о партийном инструкторе и медицинской помощи.
Трубка отвечала ему глухим, утробным бормотанием, Васька, впервые видевший телефон, ни одним движением не выдал своего удивления: это было бы недостойно гиляка. Мало ли удивительного на свете! Но он думал все-таки, что стол у Кумалды слишком большой: на нем могла бы поселиться целая гиляцкая семья, а для беспокойного Кумалды, с его трубками, бумагами, ящиками, он казался мал. И это было удивительней всего.
Васька поднялся. Кумалда кончил говорить.
— Так помни, Василий, обязательно зайди в партийный комитет. Это в бывшем доме Кузина. Я говорил о тебе Шиловой.
Васька вышел на улицу. Снег за эти дни потемнел, порога поднялась. С крыши кузинского дома свисали тяжелые сосульки. С них медленно падали капли в ледяные ямки на тротуарах; воздух был крепок, приятен, и Ваське хотелось домой, в стойбище. Скоро на проливе вскроется фарватер, и гиляки выедут на нерпичью охоту. Страх, что все это может случиться без него, заставлял Ваську недовольно поглядывать на круглые облака, на капель, обнажившиеся из-под снега низкие заборы, еще черные, не обсушенные солнцем.
В партийном комитете его встретила женщина в мужских сапогах и нагольном солдатском полушубке. Она, так же как Кумалда, долго говорила с ним о партии, о ячейке, обещала хлопотать за артель и, наконец, спросила, хочет ли он записаться в большевики.
— Пиши! — ответил Васька. — Моя большевик есть. И еще пиши, чтобы дали бочек, шампанку, доктора…
Васька полагал, что никогда не мешает лишний раз повторить свои желания. Но потому, что это была все-таки женщина — с чистым круглым лицом, с маленькими руками, — он не придавал разговору серьезного значения.
И, когда она дала ему партийный билет — книжечку, маленькую, не больше той, какую русские рыбаки употребляют для цигарок, он принял ее и спросил, сколько стоит. Женщина рассмеялась.
— Она стоит недорого, но многие платят за нее кровью. И ты уж немного заплатил, остальное — рубль-два — заплатишь после осенней кеты, когда заработаешь деньги.
— Хорошо! — ответил Васька, но в душе он осудил женщину за смех.
19
Весь следующий день Васька снова потратил на хлопоты, ничего, однако, не добившись, и ночь провел беспокойно. Раза три он просыпался и выходил на двор посмотреть собак. В последний раз он вышел на рассвете. Звезд уже не было. Заря разливалась над китайской слободкой, над тайгой и крепостью. Как пятна нефти, блестели стекла в широких окнах реального училища.
Орон тоже не спал. Он подходил к Ваське, терся о торбаса и тихо повизгивал, подняв морду к оранжевой пустыне неба. Теплый, ровный ветер шевелил его шерсть. В воздухе пахло морем. Васька, вдыхая этот влажный запах, поглядывал на худые спины собак и думал о том что на постоялом нет ни одного гиляка, кроме него, что скоро ледоход — и кто в такое время будет сидеть в городе? Он вдруг заторопился, заохал и решил сейчас же уехать домой.
Через полчаса он был уже на Амуре. У прорубей ржали лошади водовозов и слышался стук обледенелых ведер.
Город, только что проснувшийся, еще розовый от восхода, остался позади на дымном берегу, за баржами и катерами. Собаки бежали дружно. Но Васька все же кричал на них и погонял хореем. Ему вдруг стало казаться, что он не поспеет в Чоми к ледоходу, не поспеет к охоте на нерпу и что вообще ничего у него не выйдет, как не вышло с бочками и шампонкой.
В дороге он останавливался редко, чтобы только покормить собак и дать им отдохнуть. Сам же почти ничего не ел, а лишь курил трубку за трубкой да изредка, когда голод особенно сильно чувствовался, выбирал из остатков юколы самую мелкую рыбешку, вырезал спинку и долго жевал, стараясь не проглотить.
Так вот, с куском рыбы за щекой, он встретился под Варками с Боженковым. Сначала он его было не узнал.
Вез Боженкова тымский гиляк, мало знакомый Ваське человек и скверный каюр: собак вовремя не остановил, и обе своры сцепились. Васька с трудом рознял стаю, оттащил свою нарту с дороги на целину, воткнул хорей в снег и лишь после этого, злой, раздраженный, побежал к встречному гиляку ругаться.
— Где твои глаза? Дома оставил! — крикнул он, подбегая, и тут только заметил Боженкова, сидевшего в нарте спиной к каюру.