огромным столом и чистил рыбу, Лутуза был замечательный чистильщик, но и он мог вычистить лишь тысячу штук в день. Его нож мелькал, точно стриж на солнце.
Что можно сделать в секунду? Он подхватывал горбушу за жабры, с силой ударял о стол, и в то мгновение, когда она, оглушенная, лежала неподвижно, он одним взмахом разрезал ей брюхо, переворачивал нож и другим взмахом рукоятки выбрасывал икру и требуху. Он успевал еще мизинцем вырвать у рыбы сердце, чтобы бросить его в ведро для счета. Считать было незачем. Но так сильна была привычка, приобретенная на хозяйских промыслах. Каждое сердце — копейка. Лутуза дал бы сейчас за каждое сердце пятак, потому что все росла и росла вокруг него гора нечищенной рыбы. Бечева, намотанная на рукоять ножа, чтоб не скользили пальцы, набухла от крови и слизи.
Васька тоже взялся за нож и поставил еще у стола Тамху. Через два часа она ослабела от усталости и бросила нож. Лутуза кричал, топал на нее, хотя не был еще ее мужем и хозяином. У ног грызлись собаки, растаскивая рыбьи кишки.
Пашка и человек десять гиляков уже вернулись с лова в стойбище и теперь смотрели, как работают артельщики. Васька предложил им за помощь по три горбуши с десятка. Пашка рассмеялся:
— Пусть собаки тебе помогут.
Никогда Васька не презирал так Пашку, Ная и весь народ свой за лень и равнодушие. Он называл их «гнилым, проклятым племенем» и бросал в лицо им горбушыо требуху.
Три дня проходила косяками горбуша у чомского берега. Четвертую ночь не спали артельщики: то стерегли косяки, то таскали рыбу, то прятали ее от солнца. Гиляки засыпали тут же, на острой гальке, у груды неубранной горбуши. Васька поднимал их ударами своих торбасов. Но и сам он, как все, обезумел от усталости и в последний день не мог поднять руки, чтобы закурить трубку. Ломило плечи, шею, горели ладони. В глаза точно насыпали пороху. Солнце пахло солью, закаты казались розовым мясом горбуши. Но когда Васька заглядывал в огромные ямы, полные рыбы, или смотрел на длинный ряд шестов со свежей юколой, сушившейся на ветру, то закрывал свои воспаленные глаза и улыбался.
23
Лето давно уже глядело в спину рыбакам. Падал первый снег. Он был мокрый, тяжелый и пузырил воду, как дождь. Но все же это был снег. Он покрыл дерн на фанзах и оставил белый след между камней. Лов кончился. Но для Васьки оно, казалось, все еще тянулось: все еще не забывались эти дни, полные ужасного труда, огорчений, радостей.
Событий за лето накопилось много. Васька два раза ездил на шампонке с Кащуком и Боженковым в город. Один раз — за бочками, чтобы выгрузить рыбу из засольных ям, другой — чтобы сдать эту рыбу. Обе поездки были удачны. Рыбу приняли, даже похвалили за нежный засол.
После всех расчетов оказалось, что артель заработала тысяч пятнадцать. Эта сумма была так велика, что теряла для Васьки всякий смысл. На каждого пришлось рублей по восемьсот. Васька предпочитал бы заработать ровно столько, сколько нужно было ему, чтобы купить на зиму муки, табаку и немного водки. Однако ни молодой Кинай, ни другие гиляки так не думали. Артель увеличилась вдвое, и даже непримиримый Пашка принес и бросил на порог Васькиной фанзы свою старую снасть. После долгих споров Пашку приняли в артель, так как он все-таки был лучшим стрелком и каюром.
Крупным событием было еще то, что Боженков, Лутуза и Кащук выстроили себе за лето новую фанзу, рядом с Васькиной, но более просторную, с кирпичной трубой, выходящей сквозь крышу. Вместе с Лутузой в этой фанзе поселилась и Тамха, хотя года еще не прошло с тех пор, как она покинула мужа. Иногда Васька думал об этом с беспокойством и грустью. Но, к счастью, умы гиляков были заняты событием более важным и интересным.
Немного в стороне от стойбища русские выстроили небольшую избушку, крытую дерном, которую они называли «баней». Любопытные, заглядывавшие туда, не находили там ничего, кроме трех полок и груды камней, наваленных на очаг. Но Пашка, ходивший смотреть, как моются русские, рассказывал, что только злой дух может сидеть в таком пару и обливать себя водой, кипящей от раскаленных камней.
Боженков объявил баню общей. Каждый, кто захочет, может прийти и мыться. Тогда гиляки привели в баню шамана. Най потрогал остывшие камни, посидел на лавке, задумчиво глядя на гиляков.
Право же, он не знал, что им сказать. Но все же сказал:
— Грех мочить глаза, глядящие на солнце. Так говорят нибхи. Но купаются же дети. Мочит же дождь наше тело и бросает нас в воду великий Кинс, когда гневом своим хочет наказать нас…
Гиляки молчали. Одни приняли эти слова как разрешение мыться, другие — как запрещение.
Васька, первый из гиляков, помылся в бане. Тамха тоже попробовала и потом долго мучилась со своими жирными волосами. Минга и все женщины смеялись над ней. Пашка тоже хохотал, но в душе он завидовал смелости Тамхи и Васьки. Любопытство мучило его.
Однажды, когда Боженков затопил баню и ушел, чтобы переждать первый угар, Пашка забрался туда и помылся. Он вылил на себя ведро воды, холодной, еще не успевшей нагреться, и потом, голый, дрожа всем телом, присел у раскаленных камней. Он не испытывал никакого удовольствия, но сидел долго, пока совсем не согрелся. Слегка тошнило. От камней шел странный запах — горелой сажи и тлеющих углей. Болела голова; язык и нёбо были сухие. Тянуло на свежий воздух. Пашка едва оделся и вышел. Он удивился багровому цвету неба и тайги. Шел дождь, казавшийся кровавым. Огненные чайки садились на ресницы. Пашка крикнул и, шатаясь, пробежал несколько шагов.
Гиляки нашли его лежащим под дождем, в грязи на тропинке, ведущей к бане. Васькины собаки обнюхивали его мокрую голову. Такого позора Пашка не простил бы и матери.
Это случилось как раз за день до того, как с Погиби приехал Митька. Гиляки с удивлением встретили его лодку. В ней добра было меньше, чем Митька увез зимой на нартах. Он хмуро приветствовал гиляков. Но все же они помогли ему выгрузить из лодки собак, сундук, оленьи дохи и сказали, что место в его фанзе еще никем не занято. Дня два Митька не показывался на улице, потом неожиданно явился в новую избу. Было время обеда. За высоким столом сидели, не по-гиляцки свесив ноги с лавки, Васька, старый Кинай, Лутуза, Боженков и еще кто-то. Тамха подавала на стол уху из соленой кеты с картошкой — кушанье, тоже не знакомое гилякам. Увидя Митьку, она поставила котелок обратно на печь и вытерла руки, словно готовясь к драке. Лутуза вскочил из-за стола. Боженков тоже поднялся. Васька молча, внимательными глазами смотрел на вошедшего. Только Кащук, не знавший Митьку, сказал по обыкновению ласково:
— Тебе чего, друга?
Митька задыхался. Ему хотелось убить Тамху, сказать ей такие слова, чтобы страшно стало даже этим ненавистным людям, лишившим его покоя и почетной старости. За что не любят его гиляки и преследуют красные? Разве он виноват, что люди по нужде продавали ему свою рыбу дешевле, чем могли продать другому? Разве в этом мире каждый не живет, как и чем он может?
Тамха подошла ближе к столу. Он со злобой поглядел на ее упрямый лоб и маленькие уши, оттянутые тяжелыми серьгами.
Это были его серьги. Их когда-то носила мать, потом покойная жена — сильная, послушная Кинга, которая никогда не посмела бы так глядеть на Митьку, как эта упрямая женщина.
— Отдай! — крикнул он, показывая на серьги.
Тамха сняла серьги и бросила их на пол. Митька не нагнулся за ними, даже не повернул головы. Он видел только осторожный и строгий взгляд Васьки.
— Отдай! — крикнул он еще раз, глядя в самые глаза Ваське. — Я калыма тебе не прощу. Я тебе ничего не прощу.
— Я отдам тебе калым, — сказал Васька сдержанно. — Приходи ко мне в фанзу завтра, когда солнце будет над Сахалином.
Вдруг Лутуза, молчавший до сих пор, топнул ногой. Шея его побагровела. Глаза стали узкими, почти незаметными.
— Говори со мной! Я муж Тамхи.
Митька не ответил и отвернулся.
— Нет, ты будешь говорить со мной! — хрипло сказал Лутуза.