нет ни особых имен, ни золотых шапок. Мы сражаемся только ради вечности рода, мы защищаем чудо природы, а за что сражаются люди? Да, мы любим жизнь и пытаемся сберечь ее. Но мы не боимся умереть, тогда как человека терзает страх за все. Как выродок, он способен по прихоти отнимать жизнь у других и у себя самого, — это ли не предательство Матери, нас создавшей, это ли не выражение неблагодарности к Ней, вечно скорбящей о нашем несовершенстве?
Люди верят, когда чувствуют то же, что им внушают. Поэтому они ошибаются. Но мы лишены (точнее: лишились) пустого многообразия интересов и ощущения трагического несовершенства жизни и оттого не сомневаемся — наши чувства и вера совпадают. Отсюда видно, как непросты задачи человека, — поневоле испытываешь к нему сострадание и жалость.
Стихия эгоизма создала неуправляемый мир. Люди пользуются моралью, не оправдывающей себя с точки зрения жизни. Более того, повсюду несут свою мораль, разрушая здание жизни, покоящееся совсем на иной морали. Если инстинкты уже не сигнализируют о роковой опасности, это свидетельствует о том, что человек втащил и нас в погибающий мир.
А ведь все просто, когда справедливо. Из любой души, в которую заглядывают лучи солнца, дыхание ветра и звуки струящихся вод, растет жизнь, и жизнь эта многообразна и чудесна. В том все волшебство и великолепие мира, что он поселяется в каждой душе. И перед истинной красотой мира немы и бессловесны скорее люди, нежели звери…
Мы тоже знаем, что смертны. Но у нас нет тревоги, потому что мы ничего не оставляем в мире, мы все носим в душе, душа — все наше богатство. И мы уносим его с собой. Чего же нам бояться?
Но полно, полно. Я слишком разговорился вашим игривым языком. Нет-нет, это неправда, что без него невозможны понимание и размышление. Основа слова — образ, символ, связь. Но разве нельзя объединить все символы в постижении самой реальной жизни? «Пища», «пень», «далеко» — для меня это все осколки единого чувства жизни. Слова нужны тем, кто противится законам жизни, кто путем сговора и заговора стремится утвердить свое могущество над Природой, а кто ласково покоряется ей, как высшей правде, слова излишни. При великом горе или при великой радости все бессловесны. Известно ли вам отчего?
Впрочем, я преувеличиваю, — я нисколько не хочу, чтобы человек уподобился зверю и потерял свою особую речь, он должен только с тою же любовью прильнуть к миру иных жизней. Может, с еще большей любовью, потому что его долги гораздо больше…
«Кто я такой?» — самый пустой вопрос. Он возникает в искаженной душе и ищет искаженных ответов. Нельзя рвать корни, а это значит: от рождения и до смерти культивировать в себе чувство причастности, общности. Ты — всякий — часть целого, которое должно быть бессмертно.
Я слышал, что человек не уверен, что завтра непременно взойдет солнце. В этом его несчастье. Могущественный человек не знает о другом могуществе, когда все известно, и радостно, что все известно до такой степени, что всякий разговор об этом излишен.
Слышишь, как я посмеялся, а точнее, поплакал над тобою, человек? Ты спохватишься, конечно, спохватишься, поймешь, что пока останется на свете хоть один несовершенный, общий кислород жизни будет утекать через него в пучину смерти, как через адскую брешь. Ты спохватишься, станешь искать разгадку и совет в моих словах, но не торопись, не юли перед самим собой, не подмени покаянием понимания и прозрения, — ты сам способен найти верные средства к своему спасению, — ведь и ты обласкан милостью нашей общей Матери. И поскольку тебе дан разум, существующий не только в пустом, но и в великом слове, ты обязан Матери гораздо более нас, отказавшихся от своего языка в волшебную пору простейшего совершенства. Но без нас ты не исполнишь долга новой любви и новой жертвы.
Прильни же скорее к нашей общей Матери, услышь голоса, дотоле не услышанные тобою, увидь муки, дотоле безразличные для тебя, осознай долги, прежде не касавшиеся тебя. Ты сам — кругом, где тебя нет, и ты будешь вполне самим собой, когда станешь, наконец, жить в каждом из нас, в каждой вещи, что была, есть и будет. Счастье — не подарок, не стечение обстоятельств, не всеобщее благоденствие, это — способность жить мудро, счастье — не удовольствия, а исполнение требований жизни…
Вот что, возможно, мы услыхали бы от старого Лося в сотую долю секунды, пока не замутился и не пропал его разум. Но старый, смертельно раненный Лось не владел человеческим языком, не был заговорен от пуль: все так же глядя перед собою незрячими уже глазами, он завалился на бок, и горячая кровь побежала на снег, впитываясь в него.
«Бедная моя любимая Лосиха, — было его последним чувством. — Видишь, я не изменил тебе, не побежал прочь…»
— Мяса-то сколь привалило самоходом, елки-моталки, сколь мяса — пуды! — завопил голос, смятый и искаженный завистью и злодейством, казавшимися удачей и счастьем. — Чур, рога — мне, шкуру — ему, а мясо, мясо — бери сам! Свадьба — пригодится. Пойдет за первосортную телятину. Гульнем, мужики, рванем на всю гармонь, выпьем за новобрачных, за твое здоровье, стрелок, за мир на земле и наше взаимное понимание, а?
— Не дурей, — сказал другой голос. — Видишь, он еще живой, скребет копытом. А как встанет да врежет промеж твоих пучеглазых — в пятак?.. Стрельни-ка в ухо, слышь!..
Старый Лось уже не слыхал того нового, трусливого выстрела…