хозяйничали парторг совхоза, заместитель директора по быту и несколько привезенных ими с центральной девчат. Девчата мели метлами стан, мыли внутри вагончики, заправляли постели белоснежными новыми простынями и новыми верблюжьими одеялами. Оказывается, позвонили из Кустаная, сказали, чтоб ждали в совхозе австрийскую или чью-то там еще делегацию и повозили ее по бригадам — показали, как живут в полевых условиях целинники. И вот они и наводили теперь марафет... к вящему саркастическому удовольствию Бабы Кати. Уж она-то понаслаждалась, отпуская язвительные стрелы в адрес прибывших... впрочем, не слишком громко, больше про себя или только в присутствии своих бригадных: опытна, видать, была Баба Катя в таких делах, опытна и осторожна.
Ну а приехавшие от усердия перестарались: заправили постели по больничному, белыми «конвертами», и это-то у трактористов, в промасленных вагончиках! Пришлось перезаправлять постели, упрятать неправдоподобную белизну простынь под одеяла.
Сколько же было потом разговоров и довольного, веселого хохота в бригаде! Тем более, что делегация так и не приехала в совхоз, затерялась где-то. И у ребят возникло, — так желанное, чтоб это было правдой! — предположение: а не сообразил ли кто из своих совхозных этот телефонный звонок из Кустаная, чтоб вынудить администрацию поменять трактористам одеяла, чего бригада давно безуспешно добивалась? Но это так и осталось тайной.
Ну а тот визит директора в бригаду обернулся для них хорошей стороной. Было решено в конторе, что с тока Второй бригады зерно надо вывозить в первую очередь. И за полтора месяца они его вывезли в зернохранилища на центральную и на отделение, а частью в Кустанай и в Апановку. И после осенней пахоты, как раз перед Октябрьской, бригада всем станом переехала на центральную. В трех же остальных бригадах, писали ему ребята из совхоза в армию, еще до середины зимы вывозили с полевых токов сгоревшуюся, спекшуюся в глыбы и в общем-то мало на что пригодную пшеницу. «Вторая бригада всех обдурила», — говорили в совхозе тогда.
В уборочную его в четыре утра поднимала Баба.
— Гей, помощник, иди кобелей своих буди, бо время.
И он вставал и шел в женский вагончик и потом в две огромные — по двадцать коек — женские палатки, где они разместили своих сезонных помощниц, и разыскивал тут, среди спавших девчат, нескольких «своих кобелей» и будил их... под такие реплики потревоженных рано соседок, что от стыда и не знал, что ответить. Но постепенно попривык — не краснел, и на току старался вести себя с ними так, будто и сам он не такой уж совсем зеленый.
Впрочем, он, конечно же, и хотел бы поскорее все это пройти, гнет и ожидание становились порой просто мучительными. Но чем ни свободнее внешне держался он весь день с теми же девчатами на току, как ни привык отшучиваться на их самые вольные подначки и шуточки, в сущности он боялся этих самых девчат.
Или, что, наверное, будет точнее, боялся себя самого перед ними. Боялся своей неопытности, своего неумения войти в нужный тон, неопределенности своих личных симпатий.
И потому, когда заканчивался рабочий день и наступал вечер, он опять и опять, как и всегда раньше в своей жизни, оставался один. И часто, не зная куда себя деть, уходил бродить в степь.
А там, на стане, у тех же самых девчат — было то же самое одиночество. И они опять и опять заводили свои грустные и протяжные песни, бравшие за душу всегда и его. И особенно любимой была у них тут — эта вот и глубокая и беспокойная песня, которой он за двадцать лет после целины почему-то нигде и никогда не слыхал:
И он, сам от того же самого одиночества уходивший от них ночью в степь, стоит где-нибудь и слушает, слушает, сколько же грусти и сколько неизбывной глубокой тоски по чему-то желанному лучшему обнажают девчата в этих своих простых и прекрасных, протяжных и грустных песнях...
Летом, когда они еще на центральной стояли, к главному инженеру совхоза приехала на каникулы дочка-десятиклассница из городка близ Москвы. Хорошая, приятная собой девочка. Ему ее в клубе на танцах показали. Стояла она одна, чувствовалось, что ни друзей у нее тут, ни подруг. Он пригласил ее. И оказалось, с ней все легко — и танцевать, и разговаривать. Держала она себя просто, естественно. После танцев он спросил, может ли проводить ее до дома, и она это тоже приняла как естественное. И так было у них три или четыре вечера.
Ребята в бригаде стали шутить: пойдешь ты, Максим, в зятья к Кубышке, веселый у тебя будет тесть.
...Главный инженер, конечно же, был самой колоритной фигурой в совхозе. Уже в годах, неимоверно полный, с выразительном лицом прирожденного комика. Он сам рассказывал, что окончил в свое время театральное училище, лет пять играл на сцене, но потом переквалифицировался, занялся тракторостроением и имеет честь быть пионером тонкостенных вкладышей к подшипникам: есть печатные работы, есть авторское свидетельство. Сюда он приехал из-под Москвы, похоже, без всякого энтузиазма, с директором они не сработались — и злые языки поговаривали, что Кубышко ведет-де «Черную книгу совхоза», копит материал против директора. Безусловно, «книгу» эту придумали шутники, возможно даже недоброжелатели, но вот толстенную, разбухшую черную папку со всевозможными бумагами Кубышко носил при себе постоянно. Иван Чабаненко ее называл не иначе как — «Папка непонятных дел».
Было интересно и по-своему даже забавно приходить к главному инженеру по какому-либо деловому вопросу. Он разрешал войти в кабинет (долго директор оставлял его без кабинета, но наконец выделил), выслушивал, глядя на тебя с недоумением поверх очков крупными своими глазами, отчего голова его была смешно наклонена вниз, будто Кубышко изображал себя шутливо набычившимся, а потом, когда ты, изложив суть дела, замолкал... он иногда вставал — и проигрывал все с самого начала: подходил к двери и начинал изображать, как ты вошел, как посмотрел на него, что и как сказал, какая у тебя была при этом унизительная, просительная мина...
Представлял он тебя точь-в-точь, талантливо, сочно. Потом возвращался на место и начинал изображать... теперь уже самого себя: как, так вот нарочито набычившись, смотрит он на тебя поверх очков, будто недоумевая, зачем ты явился к нему со всеми своими вопросами. При этом, пока он один в двух лицах разыгрывает весь свой этюд, полное его лицо выражает истинное удовольствие, и ты (это если ты пришел к нему в первый раз), поддавшись его обаянию и такой вот своеобразной демократичности, можешь по наивности считать, что дело твое уже сделано: повеселится сейчас Главный да и подпишет все твои бумаги. И вот как раз тут ты, новичок, и обманывался. Кубышко и еще раз выслушивал тебя, и еще раз показывал, как ты просил его только что, но требования твои подписывать не спешил. Мотивация его при этом была проста: все равно всего этого на складе нет, ну а если и есть, то — это он уже доверительно тебе — без бутылки ты у кладовщика ничего не получишь, пусть он, Кубышко, хоть по три раза подпишет твои бумаги. Ты мог выражать недоумение, мог что-то доказывать или горячиться, Главный оставался спокойно непреклонным, с выражением крайнего недоумения на лице: как же ты, взрослый и серьезный человек, и не понимаешь элементарного? И только когда ты, обескураженный или обозленный, уходил из