– А. Да, понятно. – На лице мисс Меддлар обозначилось легкое замешательство, но и только, никакого недоверия.

За дневным завтраком мистер Кетт подошел к моему столу и присел напротив. Я ощутил, как в меня впиваются тысячи глаз.

– Итак, молодой человек. Что это за разговоры о том, будто я нынче утром отсутствовал в классе? Я никогда моего класса не покидаю.

– Ну, я постучал, сэр, а вы не ответили.

– Постучали?

– Да, сэр. А вы не ответили, вот я и ушел.

– Мисс Меддлар говорит, что вы оставили на моем столе ведомость с оценками.

– Нет, сэр. Вы не ответили на мой стук, и я ушел.

– Понятно.

Пауза. Я, ощущая жар и покалывание во всем теле, не отрывал глаз от тарелки.

– Ну хорошо, отдайте мне ведомость, и мы…

– Ой. Я ее потерял, сэр.

– Потеряли?

– Да, сэр. На перемене.

На лице мистера Кетта обозначилась озадаченность. Запомни эту озадаченность, Стивен Фрай. Ты ее не раз еще увидишь.

Для того чтобы Нарцисс счел себя желанным для всех, вода, в которую он смотрится, должна быть спокойной и чистой. Если же человек глядит во взбаламученный пруд, он и отражение видит темное, искаженное. Таким прудом и было покрытое рябью муторного смятения лицо мистера Кетта. Ему лгали, однако лгали на редкость толково и по причинам решительно непонятным.

Я-то его замешательство различал совершенно ясно. Лицо мистера Кетта и сейчас стоит передо мной, и взбаламученность чувств в его глазах делает мое отражение в них весьма и весьма некрасивым.

Вот сидит умный мальчик, действительно очень умный. В школу он приходит из большого дома у дороги; его родители, хоть они в Норфолке и новички, люди, похоже, приятные, – пожалуй, их даже можно назвать ужасно приятными. В этой маленькой школе он проучится только один триместр, а после отправится в приготовительную. Кетт был человеком своей деревни, а стало быть, человеком много чего повидавшим. Умных детей он встречал и раньше, как встречал и детей из верхушки среднего класса. Этот мальчик представляется вполне приличным, вполне обаятельным, вполне порядочным, и все же он врет мне прямо в глаза, не краснея и не заикаясь.

Возможно, я вдаюсь в чрезмерные тонкости.

Очень маловероятно, что Джон Кетт помнит тот день. Да собственно говоря, я точно знаю – не помнит.

Разумеется, вдаюсь. Я усматриваю в этом случае то, что мне хочется в нем усмотреть.

Как и всякий учитель, мистер Кетт прозевал либо простил тысячи обличительных случаев, в которых из ребенка, отданного на его попечение, вдруг вылезал сокрытый в нем зверек. Надо думать, он каждый день желает сейчас доброго утра мужчинам и женщинам, которые и сами уже стали родителями и которых он видел когда-то бьющимися в безумных истериках; которых видел описавшимися, которых видел издевавшимися над другими детьми или сносившими их издевки; которые исторгали в его присутствии вопли ужаса, завидев крошечного паучка или заслышав раскаты далекого грома; которые мучили при нем божьих коровок. Да, конечно, спокойная ложь хуже животной жестокости или дикого страха, но эта вот ложь остается и всегда оставалась проблемой моей, а не Джона Кетта.

Дело о результатах контрольной и резиновом сапоге Мэри Хенч представляется мне эпизодом столь значительным просто потому, что я помню его очень ясно; иными словами, он значителен, поскольку я так решил, и это само по себе имеет для меня большое значение Похоже, он стал для моего сознания вехой, началом вереницы вранья на свой одинокий страх и риск и публичных разоблачений. Достоинство именно этой лжи состоит в том, что она была бессмысленной, чистой ложью, недостаток же ее в том, что совершена она была столь сознательно и столь безупречно. Когда Кетт уселся за мою парту, чтобы порасспросить меня, я нервничал – во рту сухо, сердце колотится, ладони влажны, – но стоило мне открыть рот, как я обнаружил, что не просто обратился в человека, лишенного нервов, но обрел полную уверенность в себе, стал самим собой в наивысшей из возможных степеней. Я словно открыл свое жизненное предназначение. Облапошивать собеседника, оставлять его в дураках, обманывать не просто без зазрения совести, но с гордостью, с подлинной гордостью. С гордостью потаенной, и это неизменно составляло проблему. Не с той гордостью, которой я мог поделиться со всеми где-нибудь на игровой площадке, но с секретной гордостью, которую лелеешь в себе, как скряга лелеет свое золото или извращенец – порнографические картинки. В часы, ведшие к разоблачению, я обливался потом от страха, а вот миг самого разоблачения определял меня в совершенстве: я преисполнялся страсти, возбуждения, счастья, сохраняя в то же самое время абсолютное внешнее спокойствие и уверенность в себе – плюс расчетливость, которая срабатывала за микросекунды. Лганье приводило меня в состояние, известное спортсмену, вдруг обнаружившему, что он пребывает в отличной форме, что движения его естественны и ритмичны, что бита/ракетка/клюшка/кий издает в его руке звуки сладостные и напевные, что он одновременно и расслаблен, и в высшей степени сосредоточен.

Я мог бы почти без натяжки сказать, что наступивший одиннадцать лет спустя миг, когда полицейский защелкнул на моих запястьях наручники, был одним из счастливейших в моей жизни.

Разумеется, найдется человек, который попытается связать это с актерством. Когда у актера все ладится с игрой, на него нападает такое же чувство владения временем, ритмом, чувство власти и скоординированности. В конце концов, актерство и есть лганье, совершаемое ради самой его чистой и утонченной радости, – так вы, наверное, думаете. Но только это не верно, во всяком случае для меня. Актерство есть говорение правды, совершаемое ради его чистой, душераздирающей муки.

Люди полагают, будто из актеров должны получаться хорошие лжецы, – мысль вполне логичная, точно так же можно вообразить, что рисовальщикам должна легко даваться подделка чужих подписей. Не думаю, что любое из этих предположений так уж неоспоримо.

Вот фразы, которые мне нередко приходилось слышать от родителей и учителей:

«Беда не в том, что ты это сделал, а в том, что ты об этом солгал».

«Ну почему ты врешь?»

«Можно подумать, ты и вправду хотел, чтобы тебя схватили за руку».

«Не лгите мне снова, Фрай. Вы ужасный лжец».

Да нет, не так, думал я про себя. Лжец я просто-напросто блестящий. Блестящий настолько, что лгу, даже когда не существует ни единого шанса, что мне поверят. Это ложь ради лжи, а вовсе не ради достижения какой-то дурацкой цели. Ложь настоящая.

Что, того и гляди, вновь приведет нас к Сэмюэлю Энтони Фарлоу Бансу.

Но сначала я расскажу вам, что на самом деле счел возможным запомнить на мой счет мистер Кетт. Один из побочных продуктов телевизионной известности состоит в том, что людей, которые вас чему-то учили, нередко просят поведать, какими вы были в юности. Иногда они делают это в газетах, иногда – выступая на публике.

Несколько лет назад преемник Джона Кетта попросил меня открыть Коустонский школьный праздник, или Большую летнюю ярмарку, если воспользоваться ее официальным названием.

Всякий, кто рос лет двадцать-тридцать назад в деревне, знает об этих празднествах много чего. «Ярмарочное ярмо», – не без шутливой самоиронии отзывался о них мой отец.

Жители Восточной Англии развлекались на таких сельских сборищах игрой в «пивной пузырь» – увы, теперь ее сменило далеко не столь самозабвенное и более благовоспитанное метание сапога на дальность. Еще была игра «попади мячом в свинью» – в те дни сельские жители умели обращаться со свиньями. Думаю, нынешний средний гражданин Норфолка при виде такой зверюги завизжит, ударится в бегство да еще и в суд потом обратится. Кроме того, там швырялись мокрой губкой в приходского священника (или викария – строго говоря, норфолкские деревни предпочитали держать скорее приходского священника, чем викария. Насколько я понимаю, разница между ними состоит в том, что викария выбирает епископ, а

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату