тоже. Одну ручку он положит в карман, больше не надо, там есть наверняка. Револьвер… ох, он ведь так и не научил ее стрелять, а она просила несколько раз.
Ганс зажмурился, как от боли, и резко встряхнул головой. Так. Надо все-таки собираться. Башмаки – брать с собой или просто выкинуть? Он опять замер в нерешительности. Пробормотал вслух: «Отгрызть лапу…»
Дверь осторожно скрипнула, он вздрогнул и обернулся. Гретель стояла на пороге, равнодушная, приветливая.
– Можно? – И, не дождавшись ответа, она вошла осторожно внутрь, ступая между разбросанных вещей. Села в кресло у стола, пощелкала выключателем настольной лампы, наконец оставила свет гореть. – Так уютнее. Собственно, я пришла тебе напомнить, чтобы ты не забыл свою мочалку.
– Какую мочалку? – тупо спросил Ганс. Он по-прежнему сидел на корточках, только повернулся к ней лицом.
– Твою, желтую, японскую, – терпеливо разъяснила Гретель. – Мне почему-то вспомнилось из прошлой жизни, что ты всегда забываешь мочалку в ванной. А может, глупости, показалось.
– Да, конечно. – Он встал и направился в ванную. Вернулся, держа в руке чудо японской технологии – длинную сеточку, которой так удобно было тереть спину и от которой кожу покалывало острыми иголочками. Сунул ее в рюкзак, стараясь не глядеть на Гретель.
Сейчас она будет упрекать его, потом жаловаться, упрашивать и потом плакать. Он уже терпеливо ждал этого, сдерживая раздражение. «Я все это уж знаю наизусть – вот что скучно», – всплыла в голове фраза. Внезапно Ганс вспомнил и книгу, откуда была фраза, и как будто прорвалась перегородка – он вспомнил беседку, увитую настурциями, и запах этих настурций, тревожный и сладковатый, и себя на скамейке, как он сидит, облокотившись на неудобную спинку, поджав колени, и читает сероватый томик из собрания сочинений. Мама скоро позовет его на полдник. Слова всплывали одно за другим, и он почти вспомнил голос мамы – а ведь тогда он узнает свое имя. Он замер на секунду, но морок пропал. Гретель говорила с ним, а не мама, и говорила ровно и спокойно.
– Ганс, все люди разные. И мы с тобой в том числе. Я знаю, что тебе нужно прийти на корабль, что ты не можешь оставаться в неведении. Что тебе очень важно знать, что никто тебя ни к чему не принуждал.
– Да, это так. Именно так.
– И я понимаю, что тебе нужно было разлюбить меня – иначе все бы осталось по-прежнему. Ну что же. Поверь, я понимаю, что значит это «надо». – Она чуть повела острым плечом.
– Гретель… – Он откашлялся, слова не находились, но он не мог больше слышать этот спокойный голос. – Ты ведь понимаешь, что нам не оставили никакого выбора? Если человек знает, что есть что-то очень важное, что определяет его жизнь, и он может узнать это – как он может отказаться?
– Понимаешь, Ганс… конечно, ты можешь сомневаться – правильная книга, неправильная… лотос этот зачем-то. Можешь думать, что тебя заставили, обманом куда-то завлекли. Хотя… не похоже это на тебя, ты слишком упрям. Но одно я знаю, и очень твердо. Никакой человек, даже ты, и никакие силы небесные, хоть все вместе соберись, не заставили бы меня полюбить тебя, если бы я сама этого не захотела. Значит, я сделала это сама, без чужой помощи, а себе я доверяю. И я не верю в единственную книгу, не верила никогда, а теперь знаю твердо, что ее не бывает.
– Откуда знаешь? – Ганс был рад, что может хоть что-то спросить.
– Я вспомнила книгу. Это была твоя книга, и ты знал ее с детства. Знал почти наизусть и только на корабле вдруг решил, что она – твоя. Пойми, мы решаем самое главное в своей жизни сами, а когда боимся своего решения, то хватаемся за подпорки. За чужие теории, умные книги. Называем их своими…
– Что это за книга? И что ты еще вспомнила?
– Почти все. – Гретель вздохнула, помолчала, глядя в пол. – И то, как я не стала тебя переубеждать тогда, хотя не верила в единственную книгу, не стала, потому что мне самой хотелось в это поверить. Поэтому я не могу тебя держать сейчас – это было бы нечестно. Ты тоже должен вспомнить, сам, не меня же слушать. А книга… в ней, знаешь, герою даруют покой и жизнь рядом с любимой женщиной. Только и там небесные силы не все могут. – Неожиданно она грустно улыбнулась. – Прочитала сегодня, что Хоббсы ведут род от салемских ведьм. И наша миссис Хоббс как раз из них. А мы еще удивлялись, откуда она все знает про нас…
Она встала, подошла поближе, присела на корточки рядом, заглянула в рюкзак:
– Положи рубашку, только аккуратнее, не мни. Когда ты ее еще погладишь. Ты же ведь сам не умеешь…
– Подожди. – Ганс отпихнул рюкзак в сторону. – А как же ты?..
– А что – я? – Она недоуменно подняла одну бровь. – Мне и здесь вполне хорошо. Да нет, ты не думай, мне грустно, мне действительно грустно. Только я не отгрызенная лапа, я буду жить дальше. Не бойся ничего. – Она легко встала. – Поздно уже, тебе очень рано вставать. Они придут до рассвета, а в семь утра должны идти дальше. А тебе еще там поговорить со всеми надо.
Ганс лежал без сна. Гретель тихонько дышала рядом, по левую руку от него, – он вдруг вспомнил ее слова накануне, что она привыкла в прошлой жизни сама спать справа. Он забывался на несколько минут сном и тут же просыпался опять. Иногда он осторожно подносил руку с часами к лицу и нажимал кнопку. Вспыхивал голубоватый свет: 2:15… 2:42… 2:57. Вставать через пару часов, может, уже не пытаться уснуть?
Он вспоминал книгу, о которой сказала ему Гретель, но всплывали только некоторые яркие картинки. Раскаленные белые улицы. Кавалерийский отряд, пролетающий на рысях под крепостной стеной. Гроза в городе, похожем на город из его снов. И грызущая память о предательстве – которое никогда не искупить.
Он провалился наконец в сон, лежа на спине. И снилось ему, как он бредет ночью по залитой луной пустынной дорожке. Он знает откуда-то, что это происходит то ли в Венесуэле, то ли в Буэнос-Айресе. И навстречу ему выходит из кустов неуклюжий большой зверь с квадратной мохнатой мордой и доверчиво утыкается в коленки.
– Ты кто? – спрашивает Ганс и вдруг вспоминает: – Неужели правда карпинчо?
– Да, конечно, я, – отвечает зверь тихонько. Ганс гладит его по загривку, а карпинчо вздыхает и говорит: – А я тебя тоже знаю, – и называет его другим именем. Ганс неожиданно понимает радостно: да, и правда, его так зовут, – и вспоминает, сам себе не веря, всё, день за днем, что он так долго не мог вызволить из памяти.
Они бредут туда, откуда светит луна, и Ганс говорит и говорит. Волнуясь и перескакивая с одного на другое, он рассказывает все, что случилось с ним и с Гретель.
– Что ж ты делаешь, а? – говорит ему наконец карпинчо. – Я убежал из клетки, но я ведь там был совсем один. А ты?
– Я только хотел все вспомнить, – оправдывается Ганс.
– Ну вот, теперь ты вспомнил, как тебя зовут, – рассуждает карпинчо. – Значит, и остальное вспомнишь. Ты такой большой и умный, а я всего только зверь, видишь, у меня и рук нет, только лапы с перепонками. – Он останавливается и показывает ему лапу. – Но даже я знаю, что предательство – это самое плохое, что может совершить человек.
– Да, – соглашается Ганс, его обжигает стыд. – Нельзя бросать тех, кто тебя полюбил, – и чувствует, как слезы текут по щекам, соленые, как океанская вода.
– Это да. Но ты опять не все понимаешь, – укоряет его карпинчо. – Нельзя бросать того, кого ты любишь. Потому что это твой выбор и ты сам себя предаешь. Ты же ведь уже вернулся домой, сам говорил.
– Да, да! – говорит Ганс и плачет уже взахлеб, и ему радостно и легко, как будто он снова в детстве и его простила мама.
– Ты ведь теперь все вспомнил? – заботливо спрашивает карпинчо и косит на него черным глазом.
Ганс прислушивается к себе и отвечает уверенно:
– Да, всё!
И правда, теперь-то это совсем просто. Он удивляется: как же это можно было забыть, – и улыбается сквозь слезы, и садится на скамейку. А карпинчо встает на задние лапы, и тычется ему головой в плечо, и