Дана расписка в том, что в баре на 12-й улице 15-го августа было исполнено две дюжины песен, а также выпито алгокольных напитков на сумму
Тогда Лютер еще был со мной (это потом он, не выдержав неоплаченных счетов, пеленок и плача, исчез, но перед тем, как пропасть, успел изрядно попортить мне нервы). Несмотря на мое положение в обществе (я пользовалась большой популярностью) и то, что я была в положении (хотя животик еще был небольшой), он меня колотил. Однако, вопреки слухам, я вовсе не “числилась в любовницах” Бесси. Да, мы дружили, да, вместе пели — но не делили постель. Мужчины к ней липли как мухи — она их не переносила на дух. Когда какой-то мальчишка приперся в пивную, где мы выступали и, перепутав нас, всунул мне черно-белую карточку негра в цветастой рубахе (на обороте были посвященные Бесси стихи), мне стало так грустно! Ну почему и женщины, и мужчины — все ей? И я ответила вместо нее: “не тревожьте меня”.
Непронумеровано: Невозможно было предугадать, когда она снова появится здесь. Целый день можно было провести в ожидании, в сотый раз подкидывая в воздух кривобокую грушу или подбирая волшебно скапливающиеся под прилавком безупречно круглые центы, прицениваясь к цитрусовым, церемонясь с торговцем цуккини, миндальничая с продавцом миндаля — и уйти с рынка ни с чем. Вполне возможно, что как раз в это время она вытягивала из мешка-кокона складной стульчик и, присаживаясь, расправляла складки своего оранжерейного платья, как крылья, в каком-нибудь другом городке. Бижутерия ее в прямом смысле слова была собрана с миру по нитке — браслеты, купленные у американских индейцев, африканское ожерелье, перуанские бусы, мексиканская брошь. Когда она появлялась в сопровождении несусветного сикха в чалме, скорее соседа по квартире, чем мужа, который подбирал для нее несуетное место в тени и испарялся, в то время как она пришпиливала к груди микрофон и принималась петь непроснувшимся отлежавшимся голосом, набирающим силу с первыми лучами солнца и чашкой какао, невозможно было оторвать от нее глаз. Но покупатели, зашоренные жизнью и ошарашенные своими детьми (ошарашенные жизнью и зашоренные своими детьми) сомнамбулически проплывали между рядов, и лишь иногда какая-нибудь китаянка, приволокшаяся сюда в стоптанных туфлях, почему-то приводящих на ум рассказы о том, что в Китае всем младенцам женского пола стягивали ступни изуверскими башмачками, имитируя императорскую одалиску, танцевавшую перед владыкой, преодолевая ужасную боль, вставала напротив и раскрывала недоверчивый рот. А Людмила в это время щипала гитару, пробуждая ее ото сна и доставала из плетеного бочонка бочонок размером поменьше, к которому крепилась картонка с разлапистой фразой “Подайте на жизнь, Счастливого Рождества” (сбоку была пририсована елка) — и хотя Рождество было отпраздновано месяц назад, никто не осмеливался об этом ей сообщить. Какой-то польский писатель писал, что в оленях столько загадок, столько залежей тайны, что этот излишек сказки, этот избыток чуда пророс и превратился в рога. Так и Людмила: ее сущность, не умещаясь в теле и пробиваясь сквозь кожу, проявлялась то шутовским колпаком, раздобытым при посещении поставленной в парке пьесы Шекспира, то раскидистой татуировкой с изображением русалки в ветвях, то павлиньими перьями, которыми она любила себя украшать, невзирая на то, что перья павлина приносят несчастье. Сама она не могла себя видеть — зато позволяла видеть другим. Рядом с ней люди, которым благополучие казалось мечтой, неожиданно ощущали себя королями удачи. Порой маленький мальчик или девочка угловато подбегали к бочонку, запихивали в него бумажные доллары и устремлялися прочь. Взрослые же платили покорную дань и, не дослушав романс до конца, поднимали пластиковые пакеты с земли. В этой женщине было что-то, чего они, проводя время на кухне с тупыми ножами или тупыми мужьями, бежали. Возможно, им казалось, что давая ей деньги, они выкупали себя. Но все было бесполезно, воздушно, ненужно: и сама Людмила, вызывающе нездешняя здесь, и ее песни, которые нельзя было положить на весы и упаковать в целлофан, и этот отрывок из повести, что я вам посылаю, не удосужившись объяснить, что Людмила, как и я, из Москвы… Но могу вас заверить, что, приходя в восторг от всего нового — путешествий, мелодий (мне довелось наблюдать на платформе людей, которые, застыв как истуканы, в свою очередь в ступоре следили за тем, как из вагона сначала осторожно, как смычок дирижера, появляется белая палка, за нею невообразимый кокошник, а затем поддерживаемый проводником локоток), она без труда разучила бы несколько блюзовых песен и смогла бы приехать в Думсдэйл — ведь она музыкант с большой буквы, певица от Бога, и мой друг, у которого с детства больные глаза, всегда зачарованно глядит на нее и наглядеться не может, опасаясь, что и он когда-нибудь станет слепым.
Экспонат седьмой: “Сипатый Уилли” Уотсон (бумажный носитель). Убил человека и был осужден, а затем, передав прошение о помиловании губернатору штата, записанное на обороте пластинки, был отпущен на волю (впоследствии сын губернатора так впечатлился этим рассказом, что стал составителем книги про блюз).
Уотсон дивился славе будто младенец: “как-то, запасшись бухлом, я несся по городу на своем “Кадиллаке” и отовсюду лились мои песни. И мне казалось, что я в раю, что я уже мертв”. Но вскоре он был позабыт. Когда его разыскал меломан из Парижа, Уилли перебивался с макарон на мякину недалеко от притона, превратив в дом брошенный грузовик. Его поклонник принадлежал к негласному сообществу собирателей “плит”.[9] Это был исхоженный вдоль и поперек граммофонной иголкою мир — годовыми кольцами или вехами на стволе жизни являлись пластинки, а сама жизнь полнилась счастьем, когда удавалось пополнить собрание статей о любимом певце. Винил пьянил почище любого вина.
Поклонник, скупив все записи Уилли, устроил ему гастроли в Европе, однако, расхлябанный хистрионик[10] Уилли ни в Париже, ни в Амстердаме не преуспел. Возвратясь домой, он заболел пневмонией и умер. Говорят, что как раз в тот самый день Поклонник, чьи следы позднее затерялись где-то в Восточной Европе, еще не зная о смерти Уилли, проигрывал его последний альбом. А когда прознал, то на вечере в честь Уилли сказал: “я не зря его тогда слушал — видимо, он неспроста мне звучал”.
Экспонат восьмой: Яишница Джек (бумажный носитель, чехол). Незадолго до смерти поселившись у бывшей жены, как-то ночью вытолкавшей его на мороз, Уилли сдружился с квартировавшим у нее поваренком, которого за игру на гармошке, а заодно за глазунью, похвалил сам Сэмми Ли “Слон”.
Когда Уилли предложил Джеку вместе с ним прошвырнуться в бордель, тот неделю где-то скрывался — ведь он даже гулящих девок стеснялся, что уж говорить не о блядующих, а о блюдущих себя! После того, как Сипатый Уилли рассказал ему про блюзмена, продавшего Дьяволу душу, Джек неожиданно стал серьезным, как смерть. Заранее облюбовав показавшийся ему знаменательным перекресток (вокруг отрешенно шептались деревья), он спозаранку явился туда и плюхнулся в пыль. В полдень из-за горизонта выехали неприметные дрожки. С них соскочил громаднейший негр. Он вразвалку приблизился к Джеку и, чуть не потеряв равновесие, пнул ботинком валявшийся рядом с Джеком чехол. Джека била мелкая дрожь. Незнакомец взял у Джека гитару и настроил ее на свой вкус, а затем исполнил диковинный блюз, в котором невозможно было разобрать ни единого слова, однако Джек догадался, что блюз был про него. После этой встречи он стал знаменит.
Экспонат десятый — Модник Макс (бумажный носитель).
Когда дела на земельном участке пошли совсем плохо (все валилось из рук), взял в руки гитару. Стал терзать ее по нужде, а в результате прогремел на весь свет. Не умея читать, сам сделал себя (self-made man), сам собрал инструмент (а иногда мастерил диддли бо[11] прямо на