царила и царит анархия. И поскольку толпа сама себя магнетизирует в геометрической прогрессии сравнительно с усилиями нашего синдиката, мы должны смириться — не абсолютно, понимаешь, Мачей? — а лишь временно. Ибо должна наступить реакция. Я верю в обратимость общественных процессов на большой временной дистанции. Есть Бог всемогущий — вот в чем правда. И земля еще увидит фараонов, лучше прежних, без тотемных предрассудков, светлых, как истинные сыны Солнца абсолютного знания. — («Ох, какую чушь несет старый осел», — устало подумал Скампи). — Наш просчет в том, что мы не соотнеслись со временем соответствующих изменений в других странах. Если бы мы пережили большевизм, не наш коммунизм, а русский большевизм, то тогда после такой прививки мы получили бы лет на десять иммунитет к следующей фазе и смогли бы задержать на наших рубежах сто Чингисханов очередного Интернационала. Я всегда говорил, уже много лет тому назад, когда был еще неопытным, политически несовершеннолетним артиллерийским полковником: пусть продвигаются свободно в самый центр страны — это окупится: долго они не продержатся, а мы получим закалку лет на двести...
— О нет, папаша, — прервал его Скампи. — Вы не учитываете одного: у наших компатриотов и так называемых лидеров нет масштабности. Я имею в виду как смелые политические концепции, так и мужество и самоотдачу. Неволя, романтизм и политические традиции погрузили все так называемые позитивные личности в состояние бездействия. Представители кинетизма — это либо протирающее зады дурачье без высоких устремлений — в лучшем случае с потугами — либо так называемые добрые люди вроде нашего дядюшки Базилия. Их время прошло, они перестали быть созидателями — они были ими в XVIII веке. Сегодняшний радетель за человечество может быть первостатейным демоном — лишь бы был умен и понимал в экономике — а с этим все хуже. У нас ничего не изменилось со времен Тарговицы. Выдающиеся люди есть, не спорю, но своими делами они обязаны не народу, а счастливому случаю. Если бы мы впустили тогда москалей в обличье большевиков, то сегодня были бы провинцией монархистской России, которая уже рушится под натиском китайской лавины. Пока мы еще действуем свободно, мы можем «wykinut’ takuju sztuku, czto nie raschliebat’ jejo wsiej Jewropie». Сегодня Коцмолухович — самый таинственный человек на обоих полушариях, включая коммунистическую Африку и склоняющиеся к коммунизму страны Северной Америки. Мы в МИДе проводим более самостоятельную политику, чем вы, внутренних дел мастера, и у нас есть собственная тайная разведка.
— Побойся Бога, Мачек, — неужели он затевает еще какие-то эксперименты?
— Почему бы и нет? У вас, папа, нет никакой фантазии. В личных делах фантазии по горло, а в политике серость, банальность и трусость. В этом наш порок на протяжении всей истории — наряду с подчинением магии ложных традиций. Единственный человек высокого класса у нас после Батория и Пилсудского — это Коцмолухович, к тому же еще загадочный. Умение быть в наше время загадочным я считаю высочайшим искусством и основой для невероятных возможностей. Конечно, если загадочным будет какой-нибудь дегенеративный мазила или писака, в этом нет ничего удивительного. Но находиться, так сказать, в центре люстры, в средоточии всех сил, занимая при этом скромную должность генерального квартирмейстера армии, быть фактически тайным, но истинным солнцем всего этого темного дела, каким является история последних лет нашей страны, просвечиваться мощнейшими прожекторами в стране и за рубежом и, несмотря на это, оставаться до такой степени загадочным — это в ы с о ч а й ш и й класс. Правда, этому все меньше соответствуют его манеры: он такой слащавый.
— Вы там, в МИДе, ко всему относитесь, как к спорту: вы не считаетесь с подлинными жизненными ценностями. Мы хотим жить полной жизнью, как раньше.
— Сегодня ко всему надо относиться по-спортивному и несерьезно. Радуйся, папа, что у тебя такой сын. Следуй я твоим принципам — быть мне сегодня несчастным, разочарованным неудачником. На саму идею государства сегодня следует взглянуть со спортивной точки зрения. Его существование можно защищать, как ворота в футболе, но если в конце концов антифашистские синдикалисты забьют гол, то ничего страшного не произойдет. А впрочем, любая партия государственников за временным, подчеркиваю, временным исключением коммунистов, обречена на неуспех. Я знаю, что сегодня мало людей — я имею в виду наших людей, — которые хотят смотреть на все таким образом. Я предлагаю распустить Синдикат спасения и программно, заранее заявить о примирении с любым возможным переворотом. Последние известия из России подтверждают, что мы на очереди. Нельзя воздерживаться, надо идти навстречу событиям, идти решительно, не ограничиваясь некой иммунной прививкой — иначе дело дойдет до резни, какой еще свет не видел. Коцмолуховичу, конечно, все равно, сколько людей погибнет, его интересует величие само по себе — пусть даже посмертное. Это наш Цезарь. Ну а мы?
— Никакой он не цезарь, а просто жалкий кондотьер. Случись что, он будет прислуживать самым отъявленным радикалам.
— Отец, я бы не советовал вам бросаться такими словами: придет время — их придется брать назад, если шкура дорога. Если бы Коцмолухович хотел помогать китайцам, он давно бы это сделал. Я подозреваю, что у него нет никакого позитивного плана. А я не собираюсь погибать ни за какую идею — жизнь сама по себе прекрасна.
— У вас, у молодого поколения, действительно богатая фантазия, потому что вы мусор. Если бы я мог так менять свои взгляды! Для этого мне пришлось бы научиться плевать в собственный пупок.
— Папина идейность и весь этот Синдикат национального спасения — ха, ха — национального в наше-то время! — только видимость. А все дело в том, что определенный пласт людей хотел бы наслаждаться жизнью, хотя давно потерял на это право. Я не обманываюсь. Вы прозреете с отрезанными ушами, собственными гениталиями в зубах, бензином в пузе и так далее... — Они перешли на шепот. Генезип прислушивался к этому разговору с нарастающим ужасом. В нем сидели два разных страха: перед княгиней и дебрями политики, они возносили его личностное самоощущение на головокружительные, незнакомые ему до сих пор высоты. Он ощущал свое ничтожество перед этим циничным юношей, всего-то на год или два старше его. Его охватила внезапная ненависть к отцу, который сделал из своего единственного сына такого губошлепа. Как «ОНА» могла считаться с ним, когда у нее самой — такой потомок! Он и не подозревал, что все как раз наоборот, что вся его ценность состоит в непроходимой глупости и наивности в сочетании с неплохими физическими данными.
Княгиня внимательно смотрела на него. Половой интуицией она угадала сцену в лесу — конечно, не где (лес) и с кем (Тенгер), а вообще. Что-то «такое» случилось с этим красивым подростком. А ей хотелось иметь его в сыром виде, свеженького, словно неприлично распускающийся бутон, как глупого, ничего не понимающего, испуганного щенка, как маленького эльфа, которого вначале можно приласкать, а потом, если тот, осмелев, покажет рога и когти, немного «помучить» (так она выражалась). Но будут ли у нее силы для этого «мучения»? Она не была садисткой, к тому же ей чересчур, пожалуй, нравился этот малый — возможно, это действительно будет страшный «последний раз». «К старости наши требования возрастают, а возможности уменьшаются», — так говорил ей когда-то муж, пытаясь деликатно объяснить ненасытной мегере, что не желает больше физической близости с ней. Тот разговор положил начало череде ее официальных любовников.
— ...хуже всего разнузданный психологизм, который полез в неподходящие для него области: психологическая социология — это ерунда, — говорил старый князь. — Если бы все последовательно изменили свои взгляды, человечество перестало бы существовать: не осталось бы ничего святого и ничего конкретного.
— Даже Синдикат национального спасения выражал бы фиктивное психическое состояние группы общественных ренегатов, — ядовито засмеялся Скампи. — Но если у кого-то, как у Коцмолуховича, есть мужество быть последовательным приверженцем психологизма, — а быть последовательным приверженцем психологизма значит быть солипсистом, папочка, — тогда даже на посту генерального квартирмейстера можно творить чудесные в своей чудовищности дела.
— Невозможно слушать то, что ты плетешь.
— Ах, папа, вы ископаемый динозавр! Вы не понимаете, что наконец-то пришла пора, в политике настал короткий период фантазии, и именно у нас. Разумеется, это лишь последние судороги перед абсолютным упокоением в желтизне — с помощью китайцев. Эти мерзавцы позволяют себе фантазировать только вне реальности, а в жизни являются машинами без страха и упрека. Мы же, противные лживые канальи, наоборот: мы внутренне опошлились так, что по контрасту с нашим простецким нутром самое святое — политика — стало выглядеть искаженно, как предметы на картинах польских кубистов, гиперреалистов и разных коекакистов. Я посижу здесь дня три, и если за это время мне не удастся сделать