отношению к врачам, но тогда оно свидетельствовало об успехах советской медицины. Ведь новое обычно пробивается трудно. А старое… Говорили же прежде в Киргизии: «Каким бы горьким ни было то, к чему ты привык, отними его у тебя, и оно покажется тебе слаще яблока, слаще меда, таким сладким, как если бы ты с сахаром, урюком и конфетами пил вкусный чай ценою в десять рублей фунт».
Не знаю, выздоровел ли комсомолец Урлакан: в тот же вечер наша «витаминная тройка» двинулась дальше из долины в долину и уже не возвратилась в этот аил.
У этого рассказа есть еще один конец совсем из другой жизни, вот он:
Н. Тихонов — не за столом
Я напечатал рассказ в 1930 году в журнале «Звезда». Редактором «Звезды» был Николай Семенович Тихонов. Редакция находилась в Ленинграде, на Невском, в Доме книги. На всю жизнь запомнил урок, который дал мне тогда Николай Семенович.
Он никогда не принимал авторов в кресле за редакционным столом, чтобы не создавать обстановки официальности, а сидел на подоконнике, сидел боком, по-кавалерийски, будто под ним седло, сидел сухощавый, подтянутый, попыхивал трубочкой и разговаривал. Рукописи он читал дома. Когда автор приходил за ответом, прежде всего говорил «беру» или возвращал рукопись: если возвращал — объяснял почему, если «беру» — протягивал ее, испещренную пометками, чтобы автор у себя дома внимательно ее перечел в свете замечаний.
Ты спросишь нетерпеливо: «А в чем же урок?» Погоди, не торопись, урок вот в чем… Когда автор, прочтя рукопись с пометками, возвращал ее в редакцию с исправлениями, Николай Семенович больше в нее не заглядывал, а отправлял в типографию так, как порешил автор — все равно принял или не принял тот его предложения. Он отлично понимал: можно дать совет, но нельзя научить им воспользоваться. А главное… Нельзя, чтобы автор (в особенности молодой) потерял веру в себя.
Пусть читатель поворчит, что не все гладко, лишь бы у автора, сбитого с толку, не появилась капля отвращения к собственному труду, которая, однажды родившись, никогда не даст ему создать ничего значительного. Молодой автор должен верить в себя, в муках находить каждое слово, единственное, неповторимое. Тогда есть надежда, что пройдет время — труха осыплется, и вычеканится мастерство. Других путей к нему нет. А уж получится ли из молодого автора мастер или не получится — это, как говорится, дело его личной биографии.
Тихонов опубликовал в «Звезде» три моих киргизских рассказа. В них было, теперь вижу, много чрезмерностей, взять хотя бы такие фразы из «Укротителя джиннов»: «Пузырьки недоконченных звуков громко лопались в тишине, наполняя юрту тягостным желанием», или: «Яд заливал его ребра. Мысли его не могли прорваться сквозь тесную марлю сознания». Или; «Громко, как средневековые пушки, палили сердца». Плохо? Еще бы. Напыщенно. Тихонов увидел это и подчеркнул. Я не принял, а теперь стыдно читать.
Еще со школьной скамьи в Ташкенте помню простенький физический опыт. Наливаешь воду в стакан, бросаешь соль — щепотку за щепоткой, размешивая. Соль растворяется, раствор насыщен. Последняя крохотная щепотка! И вся соль в стакане на твоих глазах превращается в кристаллы.
Не так ли и мы… Живем, вбираем в себя все, что можно вместить, перебегаем от одной дневной заботы к другой, от одного увлечения к бесчисленным другим, и при этом ведь не думаем: мол, «накапливаю жизненный опыт!». Из-за вороха дел, встреч и болтовни, надежд, радостей и обид — целого не видишь. Но наступает день — последняя щепоть! — и все накопленное вдруг начинает кристаллизоваться.
Сколько моих друзей и знакомых, не успев сверкнуть, сгорели как метеоры! Немногие добираются до вершины того, что могут сделать. В юности время не ставишь ни в грош. Инстинктивная вера в собственное бессмертие да погоня за романтическими видениями давали нам возможность прожигать дни, запас их, казалось, неисчерпаем.
Впрочем, сделайся в сто раз мудрей, пока жив, все равно будешь гнаться за романтическими видениями. Вот и сейчас стоит перед глазами, не дает мне покоя воспоминание о другом друге, Мише Лоскутове, талантливом писателе, влюбленном в Среднюю Азию, погибшем в Отечественную войну. Гонясь за романтическими видениями, он проделывал своеобразные опыты. Вот хотя бы…
Было, если память не изменяет, в 1934 году. Миша вместе со своей Леной прикатили в Одессу. Остановились в «Красной» гостинице.
Шутка судьбы
За столиком ресторана Мишка разговорился с профессором-психиатром. В Мишкином сердце жил журнализм: любил все испытывать сам. Упросил профессора, чтобы тот денька на три положил его в лечебницу как психа. Условился, чтоб никто из персонала не знал. Заманчиво побывать в чужой шкуре. Хотел написать очерк для «Наших достижений», основанного Горьким журнала, в котором сотрудничал Миша. Прошло несколько дней.
Впечатлений с три короба. Пора обратно в «Красную» к Лене. Просит сказать профессору: больной спрашивает его. Обнаружилось: профессора нежданно-негаданно вызвали в Москву, улетел. Вместо него пришел врач:
— Хорошо, больной, выпишем.
Подождал с полчасика, опять вызывает врача:
— Понимаете ли, я сюда сам, собственной волей. Захотелось жизнь поглядеть. Я писатель…
— Хорошая профессия, — одобрил врач.
— Не верите? Можете справиться…
— Боже меня сохрани не верить. Я верю всем больным. Сейчас выпишем. Ждите спокойненько.
Еще час, и два, и четыре… Мишка заволновался. Начал уже другому врачу (тот сменился) объяснять, как вышло дело. Добро бы врач опровергал! Нет! Со всем соглашался! Мишка понял: скажи даже, что он прилетел с Сатурна, или что он троюродная тетка Ричарда Львиное Сердце — врач не станет возражать. Тетка так тетка! Выписать? Пожалуйста! Только чуточку подождать! Самую малость!
Миша не выдержал, разорался. Санитары тут как тут: перевели в «буйное». Там нагляделся и натерпелся столько, что пришлось помалкивать: авось профессор в Москве вспомнит о нем. Не вспомнил. Видно, здорово заморочили ему голову в наркомате! Вспомнила, забеспокоилась Лена. Отправилась в лечебницу, терпеливо объяснила: муж на самом деле журналист!
Врач ей втолковывал: родственники часто стараются вызволить близких, а оборачивается это бедой. Рассказал о течении болезни: какие грозные симптомы в последние дни! В конце концов под личную ответственность (Лена дала подписку) выпустил Мишку, но Лену так запугал, что уже в гостинице она всю ночь не могла сомкнуть глаз: нет-нет, взглянет на Мишку, а вдруг и впрямь псих!
Сижу на камне. Машинка на коленях. От мокрых скал идет пар — только недавно отсюда ушло облако. Солнце такое сильное, что приходится сидеть к нему спиной: сидел бы лицом — письмо могло бы мне стоить ожога. В стороне грязные полосы обледеневшего снега, от них поддувает холодом. Из-за ближней гряды гор выступают далекие вершины, одетые в снежные мантии. Едва слышится пение альпийского жаворонка, серебристое, как снег. Вот и решил с тобой поговорить здесь. А то вернусь в Пржевальск, окунусь в тишину теплого повечерья, и мягкость воздуха, его ласковость не дадут мне досказать все, о чем хочется сейчас написать.
Перевал, где я сейчас, называется Санташ — Считанный камень. Так именуют здесь и холодный восточный ветер, который дует с этого перевала на Иссык-Куль.
Вот он передо мной — высокий холм из камней. Знай же: это не холм, а памятник, его камни ведут