поклоны и восхищение! О! И чаек уже готов!
Ритка держала на весу крохотную глиняную чашечку-пиалку, изнутри полыхающую алой глазурью, и думала: еще кто кому тут завидует! Это ж надо ж так, просто волшебство какое-то. Сидит взрослый человек, уже почти старый даже, пьет черт-те что из музейного чайника да еще и с огнем балуется средь бела дня. И не боится, что за психа примут! У нас бы точно приняли.
Чай оказался со странным привкусом, персиковый был куда лучше, хоть и пакетиковый. Ритка из вежливости выпила вторую чашечку, радуясь, что они такие маленькие. Александр Маркович рассказывал про Китай, про китайского настоятеля, который сказал своим бедолагам монахам: «Никакого свежего чая, пока старый не истребим». Монахи приуныли, потому что старый чай лежал в подвалах уже лет десять и за это время должен был уже превратиться в сено, в труху. Но вот же чудо природы, ни чуточки он не испортился, наоборот, отменно созрел и стал целебным, изысканным, с удивительным букетом.
— Правда, некоторые говорят, что у него землистый вкус, представляете, Маргарита, землистый! Я сам-то археолог, земли съел пуды, могу, слава богу, отличить!
«Вот оно! — хихикнула Ритка про себя. — Точно, чай землей пахнет!»
— Теперь его специально прессуют в блины, в кирпичи или в чашечки, а самый ценный — в виде тыквы, по целому килограмму. Пролежит такая тыквина в шкафу на полочке лет эдак тридцать и будет стоить на вес золота, если не дороже, а потом с ней что хочешь делай: хочешь, пей, хочешь, продай, а хочешь — подари китайскому императору, тот очень обрадуется. Вот представьте, барышня, нечего вам императору подарить и вдруг вы вспоминаете, что у вас же в шкафу чаишко какой-то пыльный-забытый уже тридцать лет валяется!
Ритка не очень-то въезжала во все эти тонкости, но было здорово и смешно представлять себе китайских монахов и довольного императора с золотой тыквой в руках, и впереди маячил Петербург, а там, конечно, все должно было сложиться очень хорошо.
В Петрозаводске к ним вошли две тетки, подозрительно оглядели все вокруг и сели, важные, как статуи. Александр Маркович улыбнулся Ритке и исчез не то в тамбур, не то в вагон-ресторан, а Рита взяла книгу и полезла к себе на верхнюю полку. Под мерное покачивание поезда она довольно скоро уснула, но перед сном вдруг поняла, что такое правильная жизнь. И еще поняла, что, наверное, даже если ей не удастся поступить, она все равно не вернется к себе в городок. Ни за что на свете. И еще. Она непременно научится пить этот землистый пуэр.
— Эй, — как-то слишком уж направленно крикнули из тени колоннады. — Эй!
— «Эй» — это что значит? — Ритка подняла голову и прищурилась в сумрак.
— «Эй» значит «о прекрасная незнакомка, имя которой для меня пока скрыто, не хочешь ли ты спастись от безжалостного светила под сенью этой величественной архитектурины и испить со мной божественного напитка?» Проще говоря, портвейн будешь?
Его звали Алекс (Леха, мысленно перевела Ритка). У него было загорелое лицо лисьего очерка, темные волосы, собранные в плотный хвост, в точности как у Ритки, а еще тельняшка на длинном туловище и выгоревшие защитные штаны с кучей карманов на тощей заднице. На худых запястьях две фенечки: залоснившийся кожаный шнурок со множеством мелких узелков и бисерный черный браслет. Такие браслетики Ритка и сама умела плести, по детской книжке «Бусинка за бусинкой», на четыре бисерины или на шесть, только на третьем ряду обычно сбивалась. Еще у него была гитара с надписью: «Из крысы прямо в ангелы» — и да, портвейн. Полбутылки. Без стаканчика. Вот без стаканчика — это просто хуже не бывает. Когда дома с ребятами покупали пиво, брезгливая Ритка правдами и неправдами выторговывала себе банку, потому что к банке реже пытаются присоседиться.
— Прекрасная дама считает, что мы еще не дошли до нужной степени близости и обмен жидкостями тела недопустим? Нет проблем, сей кубок сохранит чистоту ваших уст. — Он покопался в сумке и вынул металлический стаканчик. — За что пьем?
— За памятник, — сказала Ритка.
— Этот или этот? — Он указал поочередно на Кутузова и Барклая.
— За нерукотворный, Александру Сергеевичу Пушкину. Я по нему сегодня сочинение писала.
— Герцовник? — Он помахал рукой за спину, в приблизительном направлении педвуза.
— Ага.
— Хорошо. Мы пьем это вино за ваш памятник, дорогой Александр Сергеевич, который вам воздвиг и гордый сын… нет, внук славян, и финн, и ныне дикой тунгус, — тут Алекс оценивающе взглянул на Ритку, — и друг степей калмык. Да, пожалуй, что тунгус.
— Я нет, я… этот… финно-угр, с мордовской примесью.
— Ну какой ты финно-угр, я же это и не выговорю. Ты типичный тунгус. Пока — дикий. Но я тебя буду понемножку приручать и в Летний сад гулять водить. Пойдем, я тебя поприручаю в Летнем саду.
В летнем Летнем саду лебеди лениво вылавливали из воды размокшую слойку, солнце пятнало нимф с подклеенными носами, и вообще было так благостно, что даже милиция не обернувшись прошла мимо скамейки, на которой мальчик и девочка, бурно жестикулируя, самозабвенно орали: «Я памятник! Себе! Воздвиг! Нерукотворный!»
Вечером Ритка возвращалась в общагу, где в неуютной голой комнате ютились пятеро приезжих девчонок. Вступительные экзамены, нервотрепка, билеты и торопливые шпаргалки, нетерпеливые очереди в сортир и к розетке: «Ир, одолжи утюг!» — «Да достали уже, блин!» — «Ну пожааалуйста…» Дружбы Ритка ни с кем из соседок не свела, да и к ней никто не проявил интереса. У нее не было ни утюга, ни электрочайника, ни сигарет стрельнуть; от окна, где она лежала, отчаянно дуло, под серую марлю протискивались тощие и злые питерские комары. Каждое утро мордастая тетка на вахте равнодушно напутствовала абитуру одним и тем же: «Позже десяти не возвращаться, не пущу! И к себе чтоб не водили!» Хуже всего приходилось по ночам: Алена, соседка справа, оглушительно храпела, из коридора воняло куревом, а на улице хохотали старожилы-старшекурсники, крутили амуры, запрещенные в стенах общежития. Знаменитые белые ночи постепенно сгущались и темнели, не то что дома; Ритка лежала, глядя в потолок, и мысленно обещала себе, как Скарлетт О'Хара в фильме: «Нет уж, здесь я не останусь. Как угодно, что угодно, хоть под мостом, хоть где, только не в общаге!»
Объявление она заметила сразу — написанное тупым и голодным плакатным пером, гуашью цвета засохшей крови: «Требуются дворники. Жильем обеспечиваем. Прописка не предоставляется. По вопросам трудоустройства обращаться…» — и, почти не задумываясь, потянула тяжелую дверь с черно-золотой табличкой «РЭУ №…».
— Смотри, этот ключ от верхнего замка, этот — от нижнего, этот — от комнаты. Дома сейчас разве что бабка Зоя, ты ее не бойся, она рёхнутая, конечно, но так ничего, не злая.
Не умолкая ни на минуту, Юрий Андреевич («да Юра я, просто Юра!») гремел ключами, дергал дверь поудобнее и так, и эдак, открывал, шарил в поисках выключателя.
— Тут вот, смотри, направо баб Зоя, налево Мухаммед, потом еще налево — пока закрыто, там прошлые дворники барахло не забрали. Потом тут, смотри, сортир-ванна, но колонка сломана. Кухня вот — про конфорки сама спросишь, а вот это — твоя дверь. Вот, блин, а ключ-то и не нужен. Эти жуки ушлые, когда съезжали, замок выкорчевали. Ну нет, ну это люди, да?
Жуки ушлые выкорчевали не только замок. С потолка свисал обрывок провода, розетки были выдраны с мясом, со стен, похоже, сдирали какие-то дорогие сердцу плакаты вместе с кусками обоев.
— М-да, — сказал Юра, — зато паркет смотри какой, чистый дуб! И потолок без протечек.
— А печка?
— Что печка?
— Печка действующая?
— А кто ее знает? Не топил же никто. Если никакая ворона в дымоходе не сдохла, может, и действующая. Ты это, ты Мухаммеда попроси с проводкой помочь. Он мужик рукастый. Вот отсюда соплю провесить вот сюда и выключатель прицепить, всего делов. От же гондоны! — вздохнул он не без восхищения. — Я ведь когда их запускал, тут и замок был, и лампочка, диван вот еще старый стоял — всё подчистую попёрли, а работали полгода и то кое-как. Ты, кстати, не забудь: завтра чтобы в шесть на месте была. А в восемь — планерка. У нас по вторникам всегда планерка.