– Общеизвестно, что без тебя я бы давно сдох, – льстиво замечаю я. И внезапно перехожу на звериный рык: – Па-а-адр-р-р-р-р-робности давай, не тяни жилы!
Все, тормановское сердце растоплено. Теперь он будет вещать, а я – слушать. Что и требовалось.
33. Благовещение
– Тут на днях объявились какие-то странные фронсы,[2] – сообщает он. – Два мужика и баба. Страшненькая, но бойкая, тебе такие нравятся…
Сашка снова делает паузу. На сей раз не из вредности, а чтобы дать мне возможность оценить важность грядущего сообщения.
– Где ты их подцепил? – изумляюсь я.
Есть чему удивляться. Во-первых, насколько мне известно, Сашкины познания в области романо- германской филологии ограничиваются фразами, которые можно было почерпнуть из общедоступной сокровищницы кинематографа: «О’кей», «Хэндэ хох», «Пуркуа па», – и еще кой-чего, по мелочам. Во- вторых, иностранцы, приезжающие в наш город, бродят, мягко говоря, не совсем по тем тропам, где можно обнаружить россыпи тормановских следов. Мир ведь многослоен не только в метафизическом, но и в сугубо практическом смысле: он состоит из изолированных друг от друга пространств, которые входят в соприкосновение изредка и ненадолго, так что их обитатели могут разве что обнаружить присутствие друг друга; вступить же в контакт им почти никогда не удается, сколь бы поучительным и забавным ни полагали они сей несбыточный опыт…
– Подцепил? Это они меня подцепили. Их Брахман таскал за собой на поводке. Три дня он решал, куда им ходить, с кем знакомиться, что жрать и где ссать. И думал, что он – кум королю. А на четвертый день фронсы взвыли от тоски, и тут им подвернулся я.
– Где ты им подвернулся?
– Где, где… В «Белом», где же еще.
Ну да, я сам бы мог догадаться. Бар при гостинице «Белый город» – как раз этакий городской «перекресток миров», единственный в своем роде. Там и только там могла состояться официальная дружеская встреча двух городских знаменитостей: лингвиста Миши Брахмина, выпускника Тартусского университета, ученика Лотмана и прочая и прочая и Сашки Тормана, запойного фотографа с сомнительной репутацией гениального халтурщика. Пресловутые «фронсы» тоже были там весьма уместны. Пожалуй, уместнее даже, чем эти двое: еще не так давно считалось, что «Белый» существует специально для иностранцев; в начале, да и в середине восьмидесятых туда пускали только постояльцев гостиницы, коих обслуживали исключительно за валюту, но потом бар почему-то перешел в общее пользование, к неописуемому восторгу городских прожигателей жизни.
– А как ты с ними общаешься? – спрашиваю я. – Или Брахман согласился поработать твоим личным переводчиком?
Сомнительно, конечно, но чем черт не шутит. Сашка все же обаятельный…
– Хреноводчиком, – ржет тот. – Ага, за трояк в час… Эти фронсы сами по-русски пиздят не хуже нас с тобой. Русисты они. Или слависты… В общем, похуисты, но по-нашему шпрехают будь здоров. Изучают нас. Говорят, что две недели жили в Питере, потом еще в Москве были, а сюда приехали, потому что какой-то там наш поэт написал, что если уж пришлось в совке родиться, «лучше жить в провинции у моря», – так я запомнил. Ходят теперь с довольными рожами, глушат коньяк ведрами на каждом углу и говорят, что он прав оказался, поэт-то. Ну, им виднее…
– Понятно, – киваю. И смотрю на Сашку вопросительно: дескать, все это мило, но когда же про бабки-то будет?
– Вчера они у меня в гостях сидели, – важно сообщает он. – Пришли-то без задней мысли, из любопытства, посмотреть, как живет «свободный художник» – так они меня определили… Я их на кухню повел, сам знаешь, у меня больше и присесть-то по-людски негде. А на кухне висят твои «Едоки». И как они их увидели, такой геволт подняли! Теперь ты у этих фронсов любимый художник.
Я окончательно обалдел. «Едоки» – так называлась серия черно-белых фотографий, которую я делал на протяжении нескольких лет. Сама по себе концепция не принадлежала к числу особо грандиозных: вдохновившись, с одной стороны, «Едоками картофеля» Ван Гога, а с другой – специфической обстановкой свадеб и юбилеев, которые приходилось запечатлевать на пленку ради заработка, я стал коллекционировать особо омерзительные эпизоды взаимоотношений человека и пищи. Жующие рожи, перекошенные рты; лезущие из орбит глаза поперхнувшихся обжор; струйка слюны на подбородке; макароны, свисающие из нетрезвой пасти; икорная сыпь на лоснящихся губах и все в таком роде.
Первые снимки были цветными, но я почти сразу выяснил, что хорошего качества мне тут не добиться, а скверных цветных фотографий и без меня в мире хватает. «Едоки» стали черно-белыми. После нескольких экспериментов я понял, что не брошу эту серию, ибо она способствовала уничтожению несметного количества зайцев. Тут нашли выход присущие мне мизантропия и охотничий азарт; кроме того, у меня появился стимул приумножать свои умения, да и приятно было, чего греха таить, ощущать себя «настоящим художником». Некоторыми кадрами я искренне гордился; прочие меня просто устраивали – а это тоже немало.
Торман поначалу обозвал мое новое увлечение «бздыком» и демонстративно им не интересовался. Однако некоторое время спустя снисходительно вспомнил: «Да, ты ж у нас жрачку снимаешь», – и потребовал коллекцию на просмотр. Поначалу ржал, потом вдруг помрачнел. Пробурчал что-то вроде «можешь ведь, если хочешь», – услышать такое от трезвого Тормана было очень круто. Расчувствовавшись, Сашка предложил мне выбрать несколько снимков и отпечатать их в крупном формате, 60?40, что-то около того. Фотобумага такого размера была тогда дефицитом, стоила страшных, по моим меркам, денег, да и техники требовала особой, профессиональной, у меня такой отродясь не водилось. То есть шеф сделал мне воистину царский подарок.
Несколько отпечатанных снимков Торман повесил у себя на кухне. «Чтобы гости не обжирали», – примерно так звучала его мотивация. Что правда то правда: мои «Едоки» могли лишить аппетита даже страдающего булимией. По крайней мере, отобранные Сашкой кадры.
В последнее время я серию забросил. Во-первых, оказий случалось все меньше. Во-вторых, отснятыми пленками можно было уже обмотать земной шар – ну, положим, не в районе экватора, а поближе к какому- нибудь полюсу, но мне казалось, что и это неплохой метраж. И наконец, так уж я устроен, что не могу подолгу заниматься одним и тем же делом, а с фотоаппаратом я не расставался уже лет десять, вот организм и взбунтовался.
– Они их купили, твои снимки, это раз, – огорошил меня Сашка. – Забрали все, что нашлось у меня. По полтиннику за штуку – нормально, а?!
Я быстренько подбиваю бабки. У Сашки дома хранится восемь больших фотографий из этой серии; по пятьдесят каждая – вот вам и четыреста рублей. Даже если Торман заберет половину (а он заберет), я получаю двести. Неплохо, если учесть, что негативы остаются при мне. «Жизнь налаживается», – вспоминаю я свой любимый анекдот про бомжа, который хотел повеситься в общественной уборной, но передумал, обнаружив там бутылку с остатками портвейна и крупный чинарик.
– Второе. Им этого мало. Я сказал, что у тебя несколько десятков пленок отснято, и теперь они хотят выбрать самые лучшие. Я по-быстрому отпечатаю, деньги пополам, идет?
– Идет.
«Пополам» – это он, конечно, офонарел, но я не умею торговаться. Ну и ладно. В конце концов, без Сашки вообще не было бы ничего. Не только этих странных клиентов, а вообще – ни-че-го. О таких вещах я не умею забывать. И рад бы, да не выходит.
– Так что, нужно показать им пленки? – спрашиваю. – А где? Не в коммуналку же их ко мне тащить…
– Конечно тащить! – орет Торман. – Они же за тем сюда и приехали, чтобы на нашу жизнь полюбоваться. Они мечтают побывать в настоящей коммунальной квартире. Я с ними договорился, что попробую тебя найти и притащить сегодня вечером в «Белый», а потом мы, конечно, пойдем к тебе. Если ты просто принесешь им пленки, они взвоют от разочарования.
– Ладно, – ухмыляюсь зловеще. – Будет им рашн экзотика. Если повезет, увидят даже, как Людмила Петровна ноги в кухонной раковине моет. Или как баба Лиза сидит в туалете, оставив дверь нараспашку,