дыханием, лунной нежностью еще ни разу не бритой щеки, с разметавшимися по одеялу руками и по подушке вихрами. Свою первую в жизни поллюцию Толик пережил у меня, на том же диванчике, и утром с легкой тревогой, немного застенчиво, но, главное, с важностью мне об этом сообщил. Отчего душу мне провернуло как мясорубкой. Весь день я проходил разваленный, беспомощный, несвежий — не человек, телячий фарш второго сорта. Видимо, уже тогда я смутно почувствовал: это — начало конца. Но впереди нас ожидали еще почти два удивительных, бесподобных года.
После ссоры с младшей сестрой, когда меня обокрали во время перевозки ее мелкого опта, а она напрасно подумала, что это я часть товара пустил налево (см. картину «Разыскиваются» и пояснение к ней), я вынужден был снова с ней примириться, переступив через чувство гордости и справедливости, снова стать торгашом у нее в палатке, только бы Толику было у меня сытно и хорошо. Он, как лампочка, освещал то место, в котором находился — тот угол или всю часть комнаты. И как напоминание об этом все четыре мальчика на картине окружены легким облаком света в манере художников-прерафаэлитов.
Когда же Толик совсем переехал ко мне жить, и эти трудные, нескончаемые часы ожидания и высматривания его в окно, и выслушивания его шагов под дверью кончились наконец, и мне уже не надо было пить пиво в «Трех карасях» и вообще слоняться после работы, только бы отложить свою встречу с пустым домом и трясущимся в этой пустоте отцом, а, напротив, мне надо было спешить готовить обед или ужин, проверять уроки, или с ним вместе пересчитать наши общие средства, откладываемые на приобретение для него костюма на выпускной вечер после девятого класса, или читать с ним вслух сборники анекдотов, или смотреть американскую кинокомедию, которую я взял напрокат, только бы на его лице зажглась его бесподобная лучезарная улыбка, — я себе до сих пор задаю вопрос: что же такое это было? А уж тогда и подавно, когда Толик от меня ушел, а я лежал в своей комнате лицом к стене, сутками не в силах встать, разогреть чай, положить в рот кусок хлеба, не говоря уже о выходе на работу, я сутками бился над этим вопросом. В пятнадцать с половиной лет Толик сошелся с одной девушкой старше его на два года и переехал к ней жить, на что ее мать-одиночка не просто смотрела сквозь пальцы, а всячески этому способствовала, хотя я неоднократно ходил к ней и говорил, что парню надо учиться дальше. Но ей только и было от него нужно, что его дешевый детский труд в ее мини-пекарне по двенадцать часов в день, отчего он к ночи, бедный, уже с ног падал. И эта же мать-одиночка, когда я ей сказал, что напишу на нее, куда следует, нельзя из ребенка делать для себя раба или пусть Толик сначала тот хлеб отработает, который у меня ел в общей сложности больше трех лет, а Толик это все, оказывается, стоял за дверью подсобки и слышал, и как она мне кричала, слышал: а я напишу, куда следует, что ты пидирас, и ходишь за ним, как пидирас, и липнешь к нему, как… Но тут я уже ударил ее в лицо, в тот момент, я думаю, мог бы вообще убить, но здесь как раз выскочил из подсобки Толик, у него в руках был противень, мне показалось, что раскаленный, и на меня замахнулся.
Я не плакал с самой мулиной смерти, до этого же вообще не помню, когда и плакал, если в детстве только, а тут был сильный, нетипичный для нашего климата мороз, я пришел домой и у меня вместо лица была ледяная корка. Разве я мог, разве я в самых тайных мыслях мог хотеть причинить Толику то, что причинили Валере Починкову потерявшие человеческий облик собутыльники его отца (см. «Палату №9»)? И тем более это общеизвестно: я — нормальный мужчина, у меня были две гражданские жены и одна зарегистрированная. Мне только в самом страшном сне такое, о чем она говорила, присниться могло. Для этого надо вывихнутые мозги доктора Ларионова иметь, чтобы делать подобные выводы!
И потом потянулись недели, месяцы, а безвыходность была по-прежнему полная. Не видеть Толика я не мог, видеть мог хоть через день: он не только пек, он у нее и торговал. Но как он смотрел на меня при этом? Какую она сумела в нем ко мне разжечь неприкрытую ненависть! Я иногда брал у него две слойки с паштетом себе и одну с маком отцу, в шутку спрашивая, не скинет ли он мне по старой дружбе полтинничек, он же, шутки не понимая, только сурово мотал головой. Душу мне после подобных покупок выкручивало, как руки-ноги за день до приближения атмосферного фронта. И мысли от всего этого стали лезть в голову, с которыми голова уже не справлялась, отчего начались головные боли, бессонница: а что, если бы я, допустим, тогда пошел за Артистом (см. картины «Сон: гибель Артиста» и «Буквы „о“), если бы встал в юности на этот недостойный путь? Ведь у подобных людей целая мафия, они тянут своих на самый верх не хуже евреев и оттуда не дают уже спуститься ни на йоту! А уж в искусстве это процветает как нигде, меня, может быть, уже Европа знала бы, у меня вообще могло многое сложиться по-другому. Во-вторых, я имел бы такого удивительного старшего друга, как Артист, и в юности у меня было бы счастье, зазорное, но все лучше, чем ничего, а там, глядишь, я в него бы втянулся, на нормальных людей поглядывал бы уже сверху. И Толику мог бы это преподнести, как если его в секту избранных пригласил, а он неуверенным в себе мальчиком рос — вдруг бы это его захватило, мало ли? и мне бы этим довелось его возле себя удержать. Когда мысль после всех страшных кругов подбиралась к этому месту, было чувство, как если в голову вбили раскаленный гвоздь. Если же после подобного мне чудом удавалось заснуть, в мое тело вонзались ножи, причем убивали меня десятки мужчин, а иногда, напротив, одни только женщины и они-то усердствовали наиболее оголтело.
Возвращаясь к картине, от которой я ушел слишком далеко, добавлю: после того, как Толик от меня переехал, я ее несколько месяцев не мог видеть, а потом все-таки к работе над ней вернулся, стал работой спасаться. И эти копья, которые можно видеть летящими с разных сторон на фоне синего неба над их ничем незащищенными телами, я нарисовал уже в последний момент как символ беззащитности и опасности их детского положения.
Натюрморт с песочными часами и котом
На этом полотне, последнем по времени исполнения, расположены предметы (на столе и симметрично стоящих возле него двух стульях), каждый из которых чем-то по-особому автору памятен. Задний край стола немного приподнят и расширен, как это делает, к примеру, Кузьма Петров-Водкин с целью сделать предметы более удобоваримыми для обозрения.
Всю композицию вокруг себя организует старинный медный самовар, для протопки которого я ребенком вместе с бабусей собирал еловые шишки в лесу. Изображен самовар по памяти, так как на самом деле был утрачен в семьдесят втором году во время ограбления нашей дачи.
Серебряный портсигар и старинная серебряная чарка была найдены мной в восемьдесят третьем году на руинах деревянных домов, когда стали сносить всю соседнюю с нашей улицу Подвойского (ныне Богородскую). Когда начинало темнеть, каждый старался там провести с фонариком свой досуг, поскольку некоторые из этих домов до Октябрьской революции принадлежали купцам. Но больше, чем мне, повезло только одной женщине из дома напротив, которая нашла там золотую сережку с бриллиантом, однако чтобы не делиться с государством, потом она это отрицала.
Коровий рог для винопития был изготовлен и оформлен умельцами из цеха разделки туш. Как памятный знак преподнесен мне наряду с другими передовиками производства в честь присвоения нашему мясо- молочному комбинату имени Шестидесятилетия комсомола.
Ваза фарфоровая, напольная, бесподобной работы современных китайских мастеров (расположена на правом стуле). Принесена мулей из клуба на время ремонта в ее кабинете да так в нашем доме и прижившаяся.
Часы песочные, старинные, трехминутные, с помощью которых муля варила яйца всмятку, — одна из любимейших вещей Толи Маленького, мальчика-сироты, который у меня проживал на протяжении двух лет и одного месяца. Одно время он был одержим фобией все песчинки пересчитать. Он говорил: сколько в часах песчинок, столько в его жизни будет дней. Ему однажды ночью во сне сказал это чей-то голос. И, когда он сидел перед часами, вытянув свою худую шейку, немного скосив глаза и, как корова, то и дело перебирал губами, я видел в этой картине воплощение самой Жизни, быстротечности ее красоты и не мог оторвать взгляда от этого символического видения. (В ближайших планах художника — создать на этот сюжет картину.)
Тему вечности и мимолетности подхватывает стоящая на левом стуле большая африканская маска (дерево, инкрустированное речными раковинками), обретенная мной при незабываемых обстоятельствах. Когда я как молодой, не имеющий семьи человек был послан от места первой своей работы в подшефный колхоз на уборку картофеля, мне, как и всем, работавшим в тот момент в поле, довелось стать свидетелями авиакатастрофы. Где-то над самыми нашими головами, но на очень большой высоте, невидимо, но с сильным хлопком развалился пассажирский авиалайнер. Падение обломков мы наблюдали в оцепенении, вскоре после чего мимо нас, городских, в сторону падения промчался грузовик с деревенскими в кузове. И