правда, я не ходила, я день или два летала. На меня стали оборачиваться даже совсем молодые ребята. Я себе накупила каких-то глупостей типа бижутерии, шляпки, длинного шарфа — мне нужно было свой деловой стиль смягчить, сделать более женственным. Я даже более смело постриглась, оригинально покрасила волосы прядями. Даже стала ходить к массажистке… Но все это время, всякую минуту меня изнутри, как мышь сырную голову, выедала тоска: я не могла позволить себе разрушить семью, и я не могла жить без этого человека. Я настолько уже не могла без него жить, что я вдруг отпрашивалась с работы, ехала к его офису, припарковывалась так, чтобы мне был виден вход, и ждала минут по тридцать-сорок, иногда по часу: вдруг он выйдет? Видимо, мне просто был физически нужен этот стресс, потому что никакого другого выхода у моего состояния не было. От всякого поворота их двери-вертушки сердце падало в такую страшную глубину… Что я говорю? В ад падало мое сердце. Господи, что же я делаю? Если Ты хочешь, чтобы я замолчала, Господи, дай мне понять: что же это было такое, чтобы я до сих пор, Господи, перебирала эти наши встречи и, видишь, невстречи даже, как четки?.. Вместо четок, прости меня, Господи! Отец Виталий еще в тот раз их принес: на кресте читай «Верую», на большой бусине — «Отче наш», на малых — «Радуйся, Мария!» — весь полный круг, и так очистишься душой.
Господи, сделай же что-нибудь! Неужели я такая великая грешница, что мне и сейчас не может быть покоя от этого человека? Святая мученица Матрона с семи лет ослепла, а с десяти, покалеченная собственными родителями, была прикована к постели. И не роптала, и ничем иным ни разу, Господи, Тебя не прогневала, а только во славу Твою исцеляла людей. И схимонахиня Феодосия из-за высохших ног пролежала сорок лет, а говорила об этом: «Господь так утешает! Никогда я не пожалела о калечестве своем!». И схимонахиня Сарра — у нее, у бедной, ноги настолько свело — ступни в спину уперлись, а имела дар непрестанной молитвы, в день по несколько тысяч молитв читала, и люди, миряне, к ней так и тянулись: такое ей было дано послушание — мирян принимать, в иные дни — и до пятисот человек… Научи не роптать, Господи! Научи истинно раскаяться. Только сначала скажи: в чем? В том, что я вдруг стала слишком женщиной, Господи, — да? в этом? Как тогда, на Фединых проводах в армию, в их саду, опять стала чувствовать всю себя, свою кожу, и мое тело стало двигаться как будто не случайно, а как в балете или как в ритме какой-нибудь мелодичной итальянской песни: «Феличита… Феличита…» И Москва никогда не была такой красивой, как в ту весну и в то лето, и ко всем людям вокруг у меня больше никогда уже не было столько нежности и жалости, оттого что они не слышат этой музыки, они не видят, как все не случайно, как все чудесно взаимосвязано, вытекая одно из другого. В природе это можно ощутить, например, когда ты стоишь на очень высоком холме и налетает сильный порыв ветра, и вот он сначала ударяет тебя в спину, потом ты видишь, как волнами стелется трава и как она серебрится, вздымается, а дерево вдалеке еще стоит неподвижно, но волны травы бегут, несут к нему, будто мотив, свои колебания… и вот это огромное дерево вдруг тоже, наконец его расслышав, как дирижер, разом вскидывается и какое-то время думает, что дирижирует, но это не так — это музыка дирижирует всеми. И я так жила, и мне казалось, что теперь это будет всегда.
После решения апелляционной инстанции в нашу пользу компания, в которой Костя был вице- президентом, кассацию уже подавать не стала. Но основной долг и часть причитающегося штрафа они предложили нам выплатить частично векселями, а частично бартером, и по этому поводу у нас снова начались деловые контакты. С нашей стороны в них еще участвовал наш коммерческий директор Николай Николаевич… И, понимаете, мне постоянно было перед ним неудобно. Потому что мне было достаточно немного нахмурить лоб, а Костя, даже если он сидел ко мне вполоборота, даже спиной, вдруг испуганно оглядывался: «Алла Кирилловна, что-то не так?» Мне казалось, что все уже ясно видят, как он настроен на одну меня, и как я тоже не то чтобы беру его сторону, но начинаю его мысль подхватывать, развивать, потому что я понимала уже его с полуслова.
А потом, это было двадцать первого апреля, Костя вдруг позвонил мне на работу и сказал, что хотел бы вернуться к разговору о моем с ними сотрудничестве на договоре. И, не дав мне ответить, тут же, с ходу, назначил свидание на десять вечера возле казино «Метрополь». Я только успела спросить, а нельзя ли встретиться в какое-то более удобное время, допустим, завтра, а он сказал, что рано утром должен на неделю улететь и хотел бы мой ответ услышать до этого.
То есть уже нельзя было сомневаться, мы подошли к моменту истины. И я ничего умнее не придумала, как позвонить на работу Валере и ему сказать, что мне надо срочно с ним переговорить, сейчас же, может ли он подъехать к моей работе… Потому что я вдруг поняла, что вся моя жизнь рушится, а я этого не хочу. И никому не позволю ломать мою жизнь. И я, собственно, именно в таком решительном настроении спускалась вниз и переходила дорогу к кафе, где меня уже ждал Валера. Но, видимо, я не с того начала. Я ему сказала, что встретила человека, который для меня теперь много значит, к сожалению, даже очень много. А Валера… у него и всегда была такая усмешка наискосок, а с возрастом это просто стало смешно: его рот поворачивался, как краник у газовой плиты, и так держался, как на малом огне. И вот с таким ртом он мне сказал: «С кем ты трахаешься, извини, меня не волнует! Я же тебя не ставлю в известность, с кем это делаю я!». А я, как дура, сказала: «Ну почему нет? Поставь…» И он мне сказал, что у него уже три года есть женщина, но семья для него — это приоритет номер один. И пока Леночка не сдаст выпускные экзамены (а это должно было быть только на следующий год) и не поступит в академию внешней торговли (это он сам придумал для нее такое светлое будущее, и три репетитора из этой академии уже занимались с Леной по трем предметам), я должна прижать себе язык зубами и приходить домой, как всегда, не позже десяти часов. А я настолько не могла поверить, что у него кто-то есть, что у меня стало подергиваться все лицо, не только веко, но и подбородок, и щеки… Я их подперла кулаками и сказала, что не верю, что он так говорит в отместку. А он только пожал плечами и вытащил из своего бумажника фотографию три на четыре этой женщины, Лидии. Но что меня буквально ударило, как током, — это что лежала она непосредственно под большим Леночкиным фото, напрямую с ним соприкасаясь! Было около четырех часов дня, двадцать первое апреля. Я закрыла лицо руками, мне казалось, что я не плачу, слезы сочились сами, как кровь. Костя для меня в тот момент не значил ровным счетом ничего, была даже уверенность, что я про него, про нас с ним все выдумала, в реальности же абсолютно ничего нет, а реальность у меня одна — моя семья… Но как я могла сказать об этом Валере, если у него три года была другая женщина? И значит, на самом деле той реальности, за которую я, как за соломинку, пыталась ухватиться, ее уже не было тоже, а была ложь, грязь, шведская семья — изо дня в день, все три последних года! И столько сцен у меня стало вставать перед глазами — постельных и не только, которые теперь мне стали видеться в истинном свете. И в этом свете я вообще перестала быть женщиной. Потому что в моем понимании женщиной можно быть только для своего единственного мужчины. А он и раньше, больше двадцати лет, меня в этом смысле гасил. А теперь он просто забил в меня осиновый кол. И когда он расплатился с официанткой и вышел, первое, что я вдруг почувствовала, — что у меня скована спина, как я это уже давно забыла, и все движения — угловатого подростка. Было двадцать первое апреля, шестнадцать часов и сорок или пятьдесят минут. Я позвонила, отпросилась с работы. Сказала, что плохо себя чувствую, и села в машину. Мне было все равно, куда ехать, главное было не останавливаться.
Это был такой длинный день. Сегодня я точно не смогу его пересказать.
Мы, когда Лену учили музыке недолгое время, потому что потом она взбунтовалась, к нам учительница приходила домой и сразу на пианино ставила камертон. А для меня такой камертон — «Лествица» Иоанна Лествичника. И вся моя жизнь сейчас — в устремлении взять эту недостижимую ноту. Пусть для начала хотя бы на миг.
Боится, но не трепещет. Я поражаюсь, как же просто можно сказать про самую суть. Боязнь, я так понимаю, это ожидание праведного Суда. А трепет — уже самый ад, ему неизбежная, по заслугам обреченность.
И еще:
Совершенное чувство смерти. Три этих слова вы только попробуйте сказать нецерковному человеку, любому, он ни за что не поймет. А ведь это как музыка, как последняя фуга Баха: совершенное чувство смерти.