обрушивший даже некоторые крупные банки. А что говорить о такой небольшой, молодой компании, как наша? И тот основной долг и часть штрафа, которые нам Костина компания должна была по суду, стали нам нужны буквально как воздух. Мы уже задыхались, мы не могли больше ждать, но по закону у Кости на выплату долга еще было больше, чем полгода. И, значит, нужно было к ним ходить, просить, кланяться — это система общеизвестная. И вот в конце августа меня вызывает к себе Николай Николаевич, наш коммерческий директор, говорит, что он с Константином Васильевичем уже созвонился и мы к нему сегодня к пяти часам едем. А у меня пятого сентября — день рождения. И Костя мне сам предложил: мол, вместо подарка давай на пятое и шестое слетаем в Вену, и я этой поездкой уже столько жила… И, конечно, я испугалась, что мало ли какой у нас может выйти в его кабинете разговор. Николай Николаевич — такой человек, на вид, вроде бы, даже и глуповатый, но своим упрямством может кого угодно перешибить, — а я что буду при этом делать? — и вот я стала всячески уклоняться, вплоть до того, что я нехорошо чувствую себя, но все равно он и тут настоял на своем, прислал мне девочку с какой-то таблеткой от головы, и ровно без пяти пять мы уже сидели у Кости в приемной. И не было на стене календаря или на столе у его секретарши ручки, блокнота, папки без их логотипа, что косвенно свидетельствовало об их процветании, и я сидела и думала: неужели же Костя мне откажет? И еще меня очень удивило то, что у него появилась новая секретарша, а он мне ничего об этом не сказал. А в этой девочке под наведенным глянцем была такая скрытая хищность, и в желтеньких глазках такое недетское презрение ко всем, кто заглядывал, кто звонил, — причем было видно, что оно у нее не врожденное, а хамство по ее какому-то особому здесь положению. И когда мы уже вошли и Костя просил у нее по телефону для нас чай и два кофе, первое, что он ей сказал: «Настась!» Почему не Настя, почему не Анастасия? Я сидела от этого вообще без лица, а Костя, наверно, подумал, что меня гнетет двусмысленность происходящего, и, чтобы эту двусмысленность исключить, обращался ко мне вообще с таким демонстративным холодом: «А вы что скажете, Алла… э-э… Игоревна? Нет? Ах, да, извиняюсь, Кирилловна!» И у меня сердце от этого падало, как в банку со спиртом… И в этой обстановке я уже, как сквозь наркоз, различала, что им, конечно, нет никакого резона сейчас идти нам навстречу, ну разве что заменив оговоренный бартер на другой… И после этого Костя кому-то звонил, уточнял, что там у них есть на складе. И то же повторилось, когда речь зашла о векселях. Костя даже вызвал к себе в кабинет их коммерческого директора… Я честно пыталась вникнуть хотя бы в общий смысл, но я выхватила из него только: «Анна… ой, извиняюсь, Алла… Кирилловна! У вас по этому поводу нет возражений?» — это был настолько чужой Костин голос. И я автоматически сказала: «Нет… Но это все надо будет согласовать с нашей службой безопасности. Да, Николай Николаевич?» А Костя от обиды даже откинулся: «Вы что, мне не доверяете?» И, понимаете, это было так сильно, когда в его чужих, холодных глазах стало снова появляться тепло. Как будто с них сбили сургуч, а там — мне письмо: дуреха, я же люблю тебя. А в этом режиме, о котором я вам уже говорила, мне только этого уже и хотелось: вверх — вниз, из грязи — в князи. «Вам… я доверяю!» — я зачем-то столько в это вложила. А Костя, довольный, поднялся, тылом ладони подтянул брюки, я этот его неуклюжий, но такой мужской жест тогда очень любила… Он спросил: «Ну что, по рукам?». И я тоже встала и первая протянула руку. И он со своей большезубой улыбкой перегнулся через огромный стол, двумя ладонями сжал мою. И я от этого ощутила такой необычайный, почти истребляющий прилив сил, как тогда в казино, когда мы оба уже были как из фимиама. Понимаете, в этой копилке моих самых дорогих ощущений эта секунда рукопожатия тоже лежит как какой-то необыкновенной величины изумруд или, я не знаю, сине-серый коралл… Но почему? Почему еще и сейчас? Потому что мысли и убеждения легко подвержены девальвации, а чувства нет? Мысль может быть ложной, а любовь, чувство счастья обесцениванию не подлежат? Даже если потом они оборачиваются непомерной горечью, да?

Боже милостивый! Вот какими мирскими глупостями все еще занята моя голова. А ведь по слову апостола:

«Печаль ради Бога производит неизменное покаяние ко спасению, а печаль мирская производит смерть».

Но про Вену я все-таки несколько слов, наверно, скажу, раз уж я ее упомянула.

Во дворце Бельведер, бывшей летней резиденции Евгения Савойского, перед огромной золотистой картиной Густава Климта «Поцелуй» Костя точно также склонился, обхватил меня большими руками и поцеловал. И тут же какой-то японец нас, я думаю, вместе с картиной, сфотографировал. Я на его щелчок обернулась, а он уронил фотоаппарат на грудь, похлопал нам с Костей в ладоши — беззвучно, с улыбкой, а потом поклонился. И мы с Костей тоже, причем не сговариваясь, по-японски сложили ладони и синхронно поклонились в ответ. Мне почему-то кажется, что должна была получиться такая редкая фотография, когда два человека так счастливы, что отбросили тень, и эта тень стала прекрасной картиной. И что такая фотография и сама могла бы быть где-нибудь выставлена.

А вообще в это время года Вена на удивление вся усыпана каштанами. Они были такие же карие, бархатные, влажные, как Костины глаза. И тоже все время льнули. И я их постоянно катала то в ладони, то по щеке, один роняла, другой поднимала. А Костя насмешничал: «Хорошо, что тебе нравятся эти, а не те!» — и кивал на конские каштаны. Там же по всему центру туристов катают в экипажах белые лошади… А вообще город мне показался каким-то провинциально имперским, честное слово. Только бы потрясти обывателя — хоть величавой державностью, хоть готикой, которую они, оказывается, стали себе строить только в девятнадцатом веке, лишь бы все было как у людей. И даже их знаменитая Венская опера ни своим внешним видом, ни тем более интерьерами с нашим Большим театром — ни в какое сравнение! И как это ни печально, что после слов императора, по-моему, Франца Иосифа, что эта опера похожа на вокзал, а не на театр, ее архитектор покончил с собой, — слова-то, надо признать, были сказаны справедливо. Другое дело, что к любому слову человек должен относиться с оглядкой, особенно если ты большой человек. Между прочим, у Кости такая оглядка была всегда, постоянно. Он и на переговорах девяносто девять процентов времени молчал, давая возможность выговориться всем остальным, и даже в Вене, когда мы двое суток не расставались, ходили-бродили, то шли в ресторан, то спускались в огромный подземный склеп с многовековыми захоронениями династии Габсбургов, то снова пили в каком-нибудь ресторанчике его любимое темное пиво и даже китайскую водку пили, похожую на шампунь, в узком китайском ресторанчике, а мимо столов там ползла резиновая лента конвейера, на которой стояли китайские блюда, и можно было любое взять, а уже потом оплатить, — и я Косте все-все про себя договаривала: какие-то подробности из мальчукового детства, как мы с Мишкой собрали ламповой приемник, почти весь из деталей, которые нашли на помойке возле техникума связи, и как я работала на заводе, и какие у нас были интересные лекции и какие ребята, уже взрослые, разные, в моей юридической группе, и как я ходила на демократические митинги, сначала с Валеркой, потом одна, — и все, что я произносила при нем, сразу получало для меня какую-то другую, особую значимость, — но сам про себя информацию, даже выпив два литра пива, Костя дозировал. Про его детство я знаю что? Что рос в Сибири, под Красноярском, что-то про кедровые шишки, которые были хороши для растопки, про смолу хвойных деревьев, как они с пацанами жевали, и что она чистила зубы лучше «дирола», и еще как они с отцом путешествовали на дрезине и однажды чуть не погибли, стрелка была неправильно переведена, и когда из-за поворота показался товарный, отец его вышвырнул, следом прыгнул сам, но там в высокой траве оказался неучтенный железный лом, с дрезины его не было видно, и отец выбил себе три зуба, а у Кости на плече на всю жизнь остался довольно-таки заметный шрам. Его отец на железной дороге возглавлял ремонтную службу, а мать работала в школе учительницей младших классов. Знаю, как он не поступил в Московский университет, но успел сдать экзамены в «керосинку» — в Губкинский нефтехимический институт. А я тогда вспомнила, что наша команда на четвертом курсе играла с губкинскими в КВН, в нашем Доме культуры, и мы с Валеркой сидели и регулярно вскидывали плакат: «Керосинка — не фонтан!». А Костя, оказывается, вообще выступал на сцене. Он мне это напоминал, напоминал, но я его так и не вспомнила. У него в домашнем задании, в котором они высмеивали свой студенческий стационар, была коронная сцена: «Доктор, я больной, нуждающийся в уходе!» — «Уходе куда — домой? Идите, идите, голубчик!» После чего Костя делал несколько неуверенных шагов: «Нуждающийся в уходе, уходе, уходе», — и падал замертво. На сцену выходил мужской хор с повязками санитаров, радостно пел: «Человек лежит и улыбается, значит, человеку хорошо!» — потом поднимал двухметрового, тогда еще страшно худого Костю и уносил «тело» со сцены.

И меня так поразило, что мы могли познакомиться больше двадцати лет назад: «Котя! Ты представляешь?» А он сказал: «Не могли! Я тогда любил девочек с червоточинкой!» И я глупо спросила: «А сейчас?» Он насмешливо потрепал мой затылок. Мы с ним сидели на скамейке возле памятника топорной,

Вы читаете Брысь, крокодил!
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

1

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату