пристроившуюся в изножье кровати.

Закрытая дверь в эту комнату должна была напоминать ему – во всяком случае, так ему казалось, – что мамы больше нет. И несколько недель так оно и было. Но потом, особенно вечерами, эта дверь стала напоминать уже о куда большем. О том, что там заперт смысл его жизни в течение долгих лет. Весь установленный распорядок, почти что ритуал, включающий работу и уход за матерью. Одиночество и даже мысли об одиночестве в этот ритуал не входили. Служебные обязанности в музее, уход за матерью и работа в поле – такая схема дней, месяцев, времен года не оставляла ему времени на мысли о том, что он одинок. Теперь же, заперев дверь, он разрушил эту схему и внезапно почувствовал себя покинутым, забытым, никому не нужным.

***

Все дни были одинаковы. Ужасающе одинаковы. Он вставал утром, одевался, затапливал печь и, не завтракая, ехал на службу в Новый Сонч. Останавливался на Львовской улице перед воротами на задах музея, вылезал из машины, открывал железные ворота, разрисованные граффити, ставил машину во дворе перед зарешеченными окнами первого этажа. По скрипучей лестнице поднимался к себе в кабинет на чердаке, из которого выходил, только если были какие-то дела в городе. В полдень, когда на башне ближнего костела ударял колокол, доставал из черной папки бутерброды с паштетом и ел, глядя на улицу перед музеем. Иногда печатал на стареньком компьютере какие-нибудь бумаги или отчеты, а иногда беседовал с пани Мирой, хранительницей музея. Это было для него особенно трудно. При ней он робел, испытывал неловкость, временами смущался – когда она во время разговора садилась с ним рядом перед компьютером и, показывая что-нибудь на экране монитора, случайно касалась его коленом или плечом. Он тут же заливался краской и старался, чтобы она не заметила его смущения. После каждого такого разговора у него в кабинете еще пару дней пахло ее духами.

Около двух он спускался с толстой амбарной книгой и совершал обход музея, в котором, сказать по правде, уже многие годы ничего не менялось. Но то был кульминационный момент его дня. Обход музейных залов.

В двух из них висели иконы. То было самое крупное в Польше собрание западнолемковских3 икон. Шедевры церковной живописи четырех веков, начиная с пятнадцатого. Когда у матери случился инсульт, основной причиной того, что Марцин пошел работать в музей, было восхищение этими иконами. И хотя уже столько лет он каждый день видел их, восхищение только усиливалось. Залы с иконами он всегда оставлял на конец обхода. У него была любимая икона. Евангелист Лука. Он велел повесить ее по центру стены и оставить свободное место между ней и другими иконами, чтобы они не отвлекали внимание и не мешали любоваться ею. А когда из высоких окон на нее падал солнечный свет и отражался от золотого орнамента, ему казалось, будто он слышит хоральное пение. И не только у него возникало такое чувство. Как-то пани Мира принесла ему толстую, в кожаном переплете книгу отзывов посетителей музея. Кто-то записал там две фразы, взволновавшие его: «Существуют музеи, в которых хочется опуститься на колени и молиться. В этом маленьком музее тоже есть нечто подобное».

***

В начале апреля он поставил мраморный памятник на маминой могиле. Он хотел, чтобы, когда братья с семьями приедут на Пасху в Бичицы, они смогли бы постоять у настоящей могилы. И вот вместе со старой Секерковой он поехал в Новый Сонч, чтобы выбрать камень. Они ездили от кладбища к кладбищу и наконец нашли. Черная тяжелая глыба мрамора с посеревшими от времени кромками неправильной формы. Выглядела она, как будто отломилась от огромной скалы. Все каменщики и могильщики на кладбищах приветствовали Секеркову как добрую знакомую и даже угощали водкой, а если она просила, провожали ее к могилам, у которых она, преклонив колени, молилась. Когда поздним вечером они возвратились в Бичицы, Секеркова попросила Марцина, чтобы он позволил ей войти в спальню матери. Он не стал спрашивать зачем. И не вошел туда вместе с ней. Он лишь снял с гвоздя ключ, отпер дверь – в первый раз, после того как ее замкнул, – и, когда она исчезла в темноте за порогом, поспешно отступил в кухню. А потом, когда отвозил Секеркову к ее хате, она ему сказала:

– Марцинек, без жены и детей в доме пусто, как в могиле. А у тебя ведь уже одна могила на кладбище на горке есть. Не делай из дома вторую. Жизнь существует для того, чтобы жить. Так говорила твоя мать. Она-то жила по-настоящему. Даже тогда, когда могла шевелить только головой и мизинцем левой руки.

Секеркова могла ему об этом не напоминать. Он все это знал сам, но из этого знания ничего не следовало. Чтобы проживать жизнь, надо видеть в этом какой-то смысл. Чтобы хотеть рано утром встать с постели, надо видеть в этом какую-то цель. Со смертью матери он внезапно эту цель утратил. Теперь он никому не был нужен. У него возникло ощущение, что с ее смертью все важное неотвратимо ушло в прошлое, и было трудно поверить, что в будущем может появиться что-либо столь же существенное.

36 Уход за матерью определял его настоящее, и, когда мать умерла, он утратил и настоящее.

Секеркова умела жить настоящим даже полнее, чем его мать. Невзирая на свою фанатическую религиозность, она ни на минуту не отказывалась переживать жизнь здесь и сейчас в ожидании некоего лучшего времени после смерти. Ей в этом не мешали ни приключавшиеся с ней беды и невзгоды, ни однообразие повседневности, ни болезни и немощи, которые у других отнимали всякую надежду. Секеркова, как никто другой из известных ему людей, примирилась с тем, что человек приходит в этот мир лишенный собственной воли и остается в нем всего на одну жизнь, с которой как-то приходится управляться. Даже если она и верила в вечное спасение, обещанное ксендзом Ямрожим, у нее определенно были сомнения в том, что в ожидании исполнения этого обещания нужно старательно умерщвлять плоть и отказываться от радостей, которые несет с собой грех. Тем более что Ямрожи, вспоминающий об этом обещании каждое воскресенье, год от года становился все толще, физиономия у него все сильней наливалась кровью, а если он и занимался умерщвлением плоти, Вальчакова определенно, особенно по ночам, умела его утешить, помогая вытерпеть.

Из задумчивости его вырвал голос Секерковой, которая уже успела вылезти из машины. Стоя спиной к нему, она сказала:

– Хозяйку тебе нужно. Хорошую, добрую женщину. Потому что ты сам добрый.

Женщины…

Если бы не мать, они неизменно ассоциировались бы у него со страхом и опасностью. Да, да. Он с трудом припоминал тот период своей жизни, когда не боялся женщин. И если он возвращался памятью ко времени «до Марты», ему казалось, что он вспоминает фрагменты чьей-то чужой биографии. Его жизнь была поделена, почти как мировая история, на «до» и «после». Только у него это было время не до рождения, а перед смертью.

***

Марта появилась в его жизни как осенний дождь, которого никто не ждал. Впрочем, она и вправду явилась с дождем. Он дожидался в Гливице поезда на Новый Сонч. На выходные он не оставался в общежитии, а ездил домой, чтобы помочь матери и братьям по хозяйству. Весной, когда работы было невпроворот, если удавалось устроить освобождение от занятий, он уезжал в Бичицы даже в четверг. И в тот четверг он ждал прихода поезда, укрывшись вместе с другими под дырявой вокзальной крышей. Хотя с утра светило солнце, вдруг сильный ветер нагнал тучу, и полил дождь. Поезд уже подъезжал к перрону, когда из подземного перехода появилась молодая женщина с чемоданом в одной руке и раскрытым зонтиком в другой. Она бежала, но чуть ли не ежеминутно останавливалась и опускала свой, видимо, тяжеленный чемодан на серые бетонные плиты перрона. Развевающиеся волосы скрывали ее лицо. Ветер вывернул ее

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×