захотелось знать точное заглавие рукописи, внешний вид ее, формат и век; она спросила адрес Рафаэлло Полицци.
Я дал его, исполнив этим (о судьба!) то самое, о чем просил меня мерзкий Микеланджело Полицци.
Иной раз трудно бывает остановиться. Я начал снова жаловаться и проклинать судьбу. На этот раз княгиня Трепова только засмеялась.
– Почему вы смеетесь? – спросил я.
– Потому что я злая женщина.
И, вспорхнув, оставила меня на камне, смятенного и одинокого.
Мои нераспакованные чемоданы еще загромождали всю столовую. Я сидел за столом, уставленным теми вкусными вещами, какие производит французская страна для любителей покушать. Я ел шартрский паштет, – а одного его достаточно, Чтобы любить отечество. Тереза, став против меня и сложив руки на белом фартуке, глядела на меня с благоволеньем, тревогой и жалостью. Гамилькар терся о мои ноги, от радости пуская слюни.
Мне пришел на память стих старого поэта:
«Ну что ж, – мне думалось, – я прогулялся зря и возвращаюсь с пустыми руками; но так же, как Улисс, я совершил прекрасный путь».
Выпив последний глоток кофе, я попросил у Терезы мою палку и шляпу, которые она дала мне недоверчиво: она боялась, что я опять уеду. Я успокоил ее, распорядившись, чтобы обед был приготовлен к шести часам.
Идти куда глаза глядят по улицам Парижа, где я благоговейно люблю все мостовые и каждый камень, – одно уж это большое удовольствие. Но у меня имелась цель, и шел я прямиком на улицу Лафит. Я не замедлил найти там лавку Рафаэлло Полицци. Она выделялась множеством старинных картин, подписанных художниками неравного значения, но, несмотря на это, имевших нечто родственное между собою, что наводило бы на мысль о трогательном братстве дарований, когда бы не свидетельствовало о проделках кисти Полицци-старшего. Лавку, полную этих сомнительных шедевров, оживляли мелкие предметы старины: кинжалы, кубки, кувшины, медное художественное литье, испано-арабские блюда с металлическим отсветом и терракотовые вазы.
На португальском кресле из тисненной гербами кожи лежал экземпляр часослова Симона Вотра[47], открытый на листе с астрологическим рисунком; старик Витрувий раскрыл на сундуке свои мастерские гравюры кариатид и теламонов [48]. Весь этот кажущийся беспорядок, таивший нарочитое распределенье, этот мнимый случай, разбросавший вещи, чтобы подать их в благоприятном свете, могли бы увеличить недоверие мое, но сама фамилия – Полицци – внушала мне такое недоверие, что, будучи безграничным, оно не могло уже расти.
Синьор Рафаэлло, представлявший как бы единую душу всех этих противоречивых и несвязанных форм, показался мне флегматичным молодым человеком, чем-то вроде англичанина. Он ни в коей мере не выказывал тех исключительных способностей по части мимики и декламации, какие проявлял его отец.
Я объяснил, что привело меня к нему; он отпер шкаф, вынул оттуда рукопись и положил на стол, где я мог исследовать ее, как мне угодно.
Никогда в жизни я так не волновался, если не считать нескольких месяцев из моей юности, воспоминание о коих, живи я хоть сто лет, останется в душе моей до самого последнего мгновенья таким же свежим, как и в первый день.
Да! Это была рукопись, описанная библиотекарем сэра Томаса Ралея. Да, рукопись клирика Жана Тумуйе! Ее я видел, осязал! Сочинение самого Иакова Ворагинского было значительно сокращено, но это мало меня трогало. Неоценимые добавления монаха из Сен-Жермен-де-Пре были налицо. А это главное! Мне захотелось прочесть житие святого Дроктовея, – я не мог: я читал все строчки сразу, и в голове моей шумело, как на водяной мельнице в деревне ночью. Однако я установил, что написанье букв рукописи является неоспоримо подлинным. Два изображения – Сретенья господня и Венчанья Прозерпины – отличались грубостью рисунка и крикливостью тонов. Сильно попорченные в 1824 году, как то свидетельствует каталог сэра Томаса, они с тех пор вновь приобрели свежесть. Это чудо меня не поразило. Впрочем, какое мне было дело до двух миниатюр! Жития и поэма Жана Тумуйе – вот где сокровище. Из него я черпал взглядом все, что могли уловить мои глаза.
Приняв равнодушный вид, я спросил у синьора Рафаэлло о цене рукописи и в ожидании ответа молил небо, чтобы цена ее не превзошла моих сбережений, сильно пострадавших от дорого стоившего путешествия. Синьор Полицци ответил мне, что этой вещью он располагать не может, так как она больше не его, а назначена к продаже с аукциона в Доме торгов вместе с другими рукописями и несколькими инкунабулами[49].
То был жестокий для меня удар. Я сделал усилие, чтобы прийти в себя, и смог ответить нечто вроде следующего:
– Вы удивляете меня. Ваш отец, которого я видел не так давно в Джирдженти, меня уверил, что вы являетесь владельцем этой рукописи. Не вам давать мне повод сомневаться в словах вашего отца.
– Действительно, я владел ею, – ответил совершенно просто Рафаэлло, – но я больше не владею. Эту драгоценную рукопись я продал одному любителю, не разрешившему мне называть его фамилию, а теперь, по причинам, тоже не допускающим огласки, он вынужден продать свое собрание. Почтив меня своим доверием, он поручил мне составить каталог и руководить продажей, имеющей быть двадцать четвертого декабря сего года. Если вы соблаговолите дать мне свой адрес, я буду иметь честь послать вам каталог, находящийся в печати, и описание
Я дал свой адрес и ушел.
Приличная степенность сына не нравилась мне так же, как и непристойное кривлянье отца. В глубине души я проклинал уловки этих низких торгашей. Мне было ясно, что два мошенника между собою сговорились и выдумали эту распродажу на аукционе через присяжного оценщика, чтобы взвинтить цену на рукопись, которую хотелось мне приобрести, но избежать при этом возможных нареканий. Я был у них в руках. Желанья, хотя бы и самые невинные, имеют ту плохую сторону, что подчиняют нас другому человеку и ставят нас в зависимость. Такая мысль была мучительна, однако она не отбила у меня охоты владеть твореньем клирика Тумуйе. Размышляя на эту тему, я собирался перейти через улицу, но остановился, чтобы пропустить карету, ехавшую мне навстречу, и сквозь стекло увидел княгиню Трепову, мчавшуюся на паре вороных, с кучером в мехах, похожим на боярина. Меня она не видела.
«Пусть она найдет то, что ищет, – подумал я, – или, вернее, что подойдет ей. Вот мое пожеланье в оплату за жестокий смех, каким она встретила мое злосчастие в Джирдженти. У нее душа синицы».
И, грустный, я добрался до мостов.
Вечно равнодушная природа, не торопясь и не опаздывая, привела и день 24 декабря. Я отправился во дворец Бюльон и занял место в зале №4, у самого стола, где предстояло сидеть присяжному оценщику Булузу и эксперту Полицци. Зала постепенно наполнялась знакомыми мне лицами. Я пожал руки нескольким старым букинистам с набережных; но осторожность, какую внушает людям, даже наиболее доверчивым, всякая большая заинтересованность, понудила меня скрывать причину моего необычного присутствия во дворце Бюльон. Наоборот, я расспросил этих господ о том, что в данной распродаже, организованной Полицци, могло привлечь их интерес, и слушал с удовольствием, как разговор шел совершенно о других предметах, а не о моем.
Любители и просто любопытные мало-помалу наполнили всю залу; опоздав на полчаса, присяжный оценщик, вооруженный молотком слоновой кости, секретарь, эксперт с каталогом и аукционист, снабженный деревянной чашей на длинной палке, появились на эстраде и с мещанской торжественностью заняли свои места. Служители выстроились около стола. Когда присяжный аукционист возвестил начало распродажи, все притихли.
Сначала продали по низким ценам довольно заурядное собрание «Preces piae»