одухотворенном и чувственном из гениев, счастливом, как бог, спокойном, как животное, сочетающем в своих бесчисленных любовных похождениях изысканнейшую деликатность с самым грубым цинизмом?
– Да, – согласился Катрфей, – это богатый темперамент. Его рубашка может быть весьма полезна его величеству. Идемте же за ней.
Их ввели в зал, обширный и гулкий, как зал кафешантана. Орган, приподнятый на высоту трех ступеней, закрывал часть стены своим корпусом с бесчисленными трубами. Сигизмунд Дукс, в шапочке дожа[28] и в парчовой мантии на плечах, был занят импровизацией, и звуки, рождавшиеся из-под его пальцев, волновали души присутствующих и расплавляли их сердца, На трех ступенях, затянутых темно-красной материей, корчилось у его ног множество распростертых женщин. Иные роскошные, иные очаровательные – длинные, тонкие, гибкие, как змеи, или полные, с могучими формами, массивно-пышные, все одинаково прекрасные от любви и желания, все пламенные и разомлевшие. А в зале, составляя одну сплошную трепещущую толпу, колыхалось сборище молодых американок, финансистов-евреев, дипломатов, танцовщиц, певиц, католических, англиканских и буддийских священников, чернокожих принцев, фортепьянных настройщиков, газетных репортеров, лирических поэтов, театральных антрепренеров, фотографов, мужчин, переодетых женщинами, и женщин, переодетых мужчинами, – сдавленных, перемешанных, сплющенных в одно обожающее целое, поверх которого, забравшись на колонны, сидя верхом на канделябрах, подвесившись к люстрам, трепыхались молодые, юркие, благоговеющие поклонники. Вся эта толпа пребывала в упоении; это называлось закрытым утренним концертом.
Орган умолк. Туча женщин окутала маэстро; иногда он полувыступал из нее, как яркое небесное светило, потом снова окунался в нее. Он был ласков, кокетливо-вкрадчив, сладострастен и скользок. Любезный, в меру фатоватый, великий, как мир, и крошечный, как амурчик, он при каждой улыбке обнажал ряд младенческих зубов, скрытых за седой бородой, и говорил всем женщинам простые, изящные вещи, от которых они приходили в восторг, тут же забывая сказанное, – до того оно было легко: поэтому обаяние его слов, усиленное таинственностью, сохранялось во всей своей полноте. Так же приветлив и ласков был он и с мужчинами и, увидав Сен-Сильвена, трижды с ним облобызался и сказал ему, что горячо его любит. Начальник канцелярии не стал терять времени попусту: он от имени короля попросил у маэстро две минуты для секретного разговора и, объяснив в общих чертах, какое важное поручение возложено на него, сказал:
– Маэстро, дайте мне вашу руб...
Он тут же запнулся, видя, как внезапно исказились черты Сигизмунда Дукса.
Шарманка замолола на улице польку «Жонкиль». И с первых же ее тактов лицо великого человека покрылось бледностью. Эта полька «Жонкиль», пользовавшаяся в тот год огромным успехом, была сочинена жалким, полуграмотным, бездарным трактирным скрипачом по фамилии Букен. А маэстро, увенчанный сорока годами славы и любви, не мог допустить, чтобы малая толика похвал перепала на долю Букена; он это принимал как нестерпимое оскорбление. Сам бог ведь ревнив и огорчается человеческой неблагодарностью. Стоило Сигизмунду Дуксу услышать несколько тактов польки «Жонкиль», и ему становилось дурно. Он резко покинул Сен-Сильвена, толпу обожателей и великолепное стадо разомлевших женщин, бросился к себе в уборную и извергнул полный таз желчи.
– Он достоин жалости, – вздохнул Сен-Сильвен.
И, потянув Катрфея за фалды, вышел из дома несчастного музыканта.
Глава XII
Целых четырнадцать месяцев, с утра до вечера и с вечера до утра сновали они по городу и его окрестностям, безуспешно наблюдая, высматривая и опрашивая. Король, с каждым днем терявший силы и имевший теперь представление о трудности предпринятых розысков, приказал министру внутренних дел учредить чрезвычайную комиссию, возглавляемую господами Катрфеем, Шодзэгом, Сен-Сильвеном и Фруадефоном, и, снабдив эту комиссию неограниченными полномочиями, обязать ее приступить к тайному дознанию о счастливых людях, живущих в королевстве. Следуя указанию министра, начальник полиции предоставил в распоряжение членов комиссии своих наиболее расторопных агентов, и в скором времени счастливые люди стали разыскиваться в столице с таким же рвением и горячностью, как разыскиваются в других странах преступники и анархисты. Стоило только какому-нибудь гражданину прослыть счастливым, как о нем немедленно доносили, и он попадал под негласное наблюдение полиции. По два полицейских агента ночью и днем шаркали грузными, подбитыми железом башмаками под окнами всех лиц, заподозренных в благополучии. За светским человеком, взявшим себе ложу в театр, тотчас же начинали присматривать. Владелец скаковой конюшни, у которого лошадь выигрывала приз, брался на заметку. Полицейский чиновник, сидевший в конторе каждого дома свиданий, отмечал посетителей. Вследствие сделанного господином начальником полиции наблюдения, что добродетель приносит людям счастье, все крупные благотворители, основатели богоугодных учреждений, щедрые жертвователи, покинутые и верные жены, граждане, отличившиеся самоотверженными поступками, герои и мученики – все были тоже переписаны и подвергнуты самому тщательному допросу.
Этот надзор тяготел над всем городом, но решительно никто не знал его причины. Катрфей и Сен- Сильвен никому не рассказывали о поисках благодетельной рубашки вследствие уже упомянутого опасения, как бы честолюбивые и корыстные люди, прикинувшись вполне благополучными, не подсунули королю рубашки, якобы счастливой, а на самом деле насквозь пропитанной горестями, печалями и заботами. Чрезвычайные меры, принятые полицией, вызывали тревогу среди высших классов общества, и в городе отмечалось некоторое брожение. Несколько весьма уважаемых дам оказались скомпрометированными, вследствие чего последовал ряд скандалов.
Комиссия собиралась каждое утро в королевской библиотеке под председательством г-на Катрфея, в соприсутствии государственных советников для особых поручений гг. Тру и Бонкаси. Она рассматривала в каждом заседании в среднем до полутора тысяч дел. Проработав в течение четырех месяцев, комиссия не уловила даже признака счастливого человека.
– Увы! – воскликнул г-н Бонкаси в ответ на сетования председателя Катрфея. – Пороки вызывают страдания, а у всех есть пороки.
– У меня их нет, – вздохнул г-н Шодзэг, – и это ввергает меня в отчаяние. Жизнь без пороков – сплошное томление, уныние и тоска. Порок – единственное развлечение, доступное нам в этом мире: порок расцвечивает существование, это соль души, это искра ума. Да что я говорю, порок – единственное своеобразие, единственная творческая сила человека: это – попытка вооружить природу против природы, возвеличить царство человека над царством животных, дать место человеческому созиданию взамен созидания безыменного, выделить мир сознательный из всеобщей бессознательности. Порок – единственное достояние, действительно принадлежащее человеку, его естественное наследие, его истинное мужество и добродетель в буквальном смысле слова, ибо латинское «virtus» – доблесть, добродетель – производное от слова «vir» – человек, муж.
Я пробовал обзавестись пороками: из этого ничего не вышло; тут требуется особое дарование, особая природная склонность. Напускной порок – уже не порок.
– Постойте! А что вы называете пороком? – спросил Катрфей.
– Я называю пороком привычное предрасположение к тому, что большинство людей признает за нечто ненормальное и дурное, то есть индивидуальную нравственность, индивидуальную силу, индивидуальную добродетель, красоту, мощь, дарование.
– Ну вот и прекрасно! – воскликнул советник Тру. – Главное – между собой договориться.
Но Сен-Сильвен стал горячо опровергать точку зрения библиотекаря.
– Не говорите о пороках, раз у вас их нет, – сказал он. – Вы не знаете, что это такое. У меня они есть, у меня их несколько. И я вас уверяю, что получаю от них значительно меньше удовлетворения, чем неприятностей. Нет ничего тягостнее порока. Волнуешься, горячишься, выбиваешься из сил, чтобы как- нибудь его удовлетворить, а как только он удовлетворен, испытываешь безграничное отвращение.