место. Но требовалась торжественная санкция для такой перемены в судьбе Рэшли, которому вместо полуголодной жизни католического священника предлагают карьеру богатого банкира. Однако не так-то легко собрание дало свое согласие на этот унизительный для дворянина акт.
— Вполне представляю, какие тут возникли сомнения! Но что помогло преодолеть их?
— Я думаю, общее желание спровадить Рэшли подальше, — ответила мисс Вернон. — Хоть и младший в семье, он как-то умудрился взять главенство над всеми остальными, и каждый тяготится своим подчиненным положением, но не может сбросить его. Если кто попробует воспротивиться Рэшли, то и года не пройдет, как он непременно в этом раскается; а если вы окажете ему важную услугу, вам придется раскаяться вдвойне.
— В таком случае, — сказал я с улыбкой, — мне нужно быть начеку: ведь я хоть и ненамеренно, но все же послужил причиной перемены в его судьбе.
— Да! И все равно, сочтет ли он эту перемену выгодной для себя или невыгодной, он вам ее не простит… Но подошел черед сыра, редиски и тостов за церковь и за короля — намек, что капелланам и дамам пора уходить; и я, единственная представительница дамского сословия в Осбалдистон-холле, спешу удалиться.
С этими словами мисс Вернон исчезла, оставив меня в удивлении от ее разговора, в котором так чудесно сочетались проницательность, смелость и откровенность. Я не способен дать вам хотя бы слабое представление о ее манере говорить, как ни старался воспроизвести здесь ее слова настолько точно, насколько позволяет мне память. На самом деле в ней чувствовались ненаигранная простота в соединении с врожденной проницательностью и дерзкой прямотой, и все это смягчала и делала привлекательным игра лица, самого очаровательного, какое доводилось мне встречать. Разумеется, ее свободное обращение должно было мне показаться странным и необычным, но не следует думать, что молодой человек двадцати двух лет способен был бы осудить красивую восемнадцатилетнюю девушку за то, что она не держит его на почтительном расстоянии. Напротив, я был обрадован и польщен доверием мисс Вернон, несмотря на ее заявление, что она оказала бы такое же доверие первому слушателю, способному ее понять. Возрасту моему было свойственно самомнение, а долгая жизнь во Франции нисколько его не ослабила; поэтому я воображал, что мои изящные манеры и красивая наружность (я не сомневался, что наделен ими) должны были завоевать расположение юной красавицы. Таким образом, самое мое тщеславие говорило в пользу мисс Вернон, и я никак не мог сурово осудить ее за откровенность, которую, как полагал я, до некоторой степени оправдывали мои собственные достоинства; а пристрастность суждения, внушаемая красотою девушки и необычным ее положением, еще возрастала, когда я думал о ее проницательности в выборе друга.
Едва мисс Вернон оставила зал, бутылка стала беспрерывно переходить, или, вернее, перелетать, из рук в руки. Воспитание за границей внушило мне отвращение к невоздержанности — пороку, слишком распространенному среди моих соотечественников в те времена, как и теперь. Разговоры, которыми приправляются такие оргии, были мне также не по вкусу, а то, что собутыльники состояли между собой в родстве, могло лишь усугубить отвращение. Поэтому я почел за благо при первом же удобном случае выйти в боковую дверь, еще не зная, куда она ведет: мне не хотелось быть свидетелем того, как отец и сыновья равно предаются постыдному невоздержанию и ведут те же грубые и отвратительные речи. За мной, разумеется, тотчас погнались, чтобы вернуть меня силой, как дезертира из храма Бахуса. Услышав рев, и гиканье, и топот тяжелых сапог моих преследователей по винтовой лестнице, по которой я спускался, я понял, что меня перехватят, если я не выберусь наружу. Поэтому я распахнул на лестнице окно, выходившее в старозаветный сад, и, так как оно оказалось всего в шести футах над землей, выпрыгнул без колебания и вскоре услышал уже далеко позади крики моих растерявшихся преследователей: «Го-го-го! Да куда же он скрылся?» Я пробежал одну аллею, быстро прошел по другой и, наконец, убедившись, что опасность преследования миновала, умерил шаг и стал спокойно прогуливаться на свежем воздухе, вдвойне благодатном после выпитого вина и моего стремительного отступления.
Прохаживаясь, я набрел на садовника, усердно исполнявшего свою вечернюю работу, и, остановившись поглядеть, что он делает, обратился к нему с приветом:
— Добрый вечер, приятель.
— Добрый вечер, добрый вечер, — отозвался садовник, не поднимая глаз, и я по выговору сразу узнал в нем шотландца.
— Прекрасная погода для вашей работы, приятель.
— Жаловаться особенно не приходится, — ответил он с той сдержанной похвалой, с какой обычно садовники и землепашцы отзываются о самой хорошей погоде. Подняв затем голову, чтобы видеть, кто с ним говорит, он почтительно дотронулся до своей шотландской шапочки и сказал: — Господи помилуй, глазам своим не поверишь, как увидишь в нашем саду в такую позднюю пору шитый золотом джейстикор! note 33
— Шитый золотом… как вы сказали, дружок?
— Джейстикор. Это значит, кафтанчик вроде вашего — в обтяжку. У здешних господ другой обычай — им бы скорей распоясаться, чтобы дать побольше места говядине да жирным пудингам, ну и, разумеется, вину: так тут принято вместо вечернего чтения — по эту сторону границы.
— В вашей-то стране не повеселишься, приятель, — отвечал я, — нет у вас изобилия, нет и соблазна засиживаться за столом.
— Эх, сэр, не знаете вы Шотландии! За продовольствием дело б не стало — у нас вдосталь самой лучшей рыбы, и мяса, и птицы, уж не говоря о луке, редисе, репе и прочих овощах. Но мы блюдем меру и обычай, мы не позволим себе обжираться; а здесь что слуги, что господа — знай набивают брюхо с утра до ночи. Даже в постные дни… Они это называют поститься! Возами везут им по сухопутью морскую рыбу из Хартлпула, из Сандерленда, да прихватят мимоездом форелей, лососины, семги и всего прочего, — самый пост обращается в излишество и мерзость. А все эти гнусные мессы да заутрени — сколько ввели они во грех несчастных обманутых душ! .. Но мне не след так об этом говорить — ведь и ваша честь, надо думать, из католиков, как и все они тут?
— Ошибаетесь, друг мой, я воспитан в пресвитерианской вере, точнее сказать — я диссидент.
— Ежели так, позвольте протянуть вашей чести руку, как собрату, — торжественно проговорил садовник, и лицо его озарилось радостью, какую только могли выразить его жесткие черты. И, как будто желая на деле доказать мне свое благоволение, он извлек из кармана громадную роговую табакерку — муль, как он ее называл, — и с широкой дружеской улыбкой предложил мне понюшку.
Поблагодарив за любезность, я спросил, давно ли он служит в Осбалдистон-холле.
— Я сражаюсь с дикими зверями Эфеса, — ответил он, подняв глаза на замок, — вот уже добрых двадцать четыре года; это верно, как то, что меня зовут Эндрю Ферсервис. note 34
— Но, любезнейший Эндрю Ферсервис, если для вашей веры и для вашей воздержанности так оскорбительны обычаи католической церкви и южного гостеприимства, вы, кажется мне, подвергали себя все эти годы напрасным терзаниям: разве вы не могли бы найти службу где-нибудь, где меньше едят и где исповедуют более правильную веру? Вы, я уверен, искусны в своем деле и легко нашли бы для себя более подходящее место.
— Не к лицу мне говорить о своем уменье, — сказал Эндрю, с явным самодовольством кинув взгляд вокруг, — но, спору нет, в садоводстве я кое-что смыслю, раз я вырос в приходе Дрипдейли, где выращивают под стеклом брюссельскую капусту и в марте месяце варят суп из парниковой крапивы. По правде говоря, я двадцать с лишним лет в начале каждого месяца собираюсь уходить, но как подходит срок, смотришь — надо что-нибудь сеять, либо косить, либо убирать, и хочется самому приглядеть за посевом, за косьбой, за уборкой; не заметишь, как год пройдет, — и так вот остаешься из года в год на службе. Я бы сказал наверняка, что уйду на Сретенье, но я так же твердо говорю это вот уже двадцать четыре года, а сам и до сих пор копаю здесь землю. А кроме того, уж признаюсь по совести вашей чести: ни разу что-то не предложили бедному Эндрю лучшего места. Но я был бы очень обязан вашей чести, если бы вы определили меня куда-нибудь, где бы можно было послушать хорошую проповедь и где бы мне дали домик, лужок для коровы, да клочок земли под огород, да жалованья положили фунтов десять, не меньше, да где бы не наезжали из города разные мадамы считать поштучно каждое яблоко…
— Браво, Эндрю! Вы, я вижу, ищете покровительства, но притом не упускаете случая набить себе