удовлетворюсь какими-то лоскутами, которые невежды выдрали из пурпурной мантии Амелия, когда даже сам Амелий, Порфирий и Плотин[15] во всей славе своей не удовлетворяют меня? Все построения мудрецов не что иное, как сказки, придуманные для забавы людей, вечных младенцев. Этим вздором позволительно только развлекаться, как историей об Осле, Бочке, Матроне Эфесской или любой другой милетской сказкой[16] .
И, взяв гостя под руку, Никий повел его в зал, где в корзинах хранились тысячи папирусов, свернутых трубками.
— Вот моя библиотека, — сказал он, — здесь лишь ничтожная часть систем, построенных философами с целью объяснить мир. Но даже в Серапее, при всем его богатстве, они представлены далеко не полно. Увы, все это не более чем бредни больных людей.
Он усадил отшельника в кресло из слоновой кости и сел сам. Пафнутий обвел свитки мрачным взглядом, потом сказал:
— Все это надо сжечь.
— Жалко, милый гость! — возразил Никий. — Ведь мечты больных иной раз очень забавны. Кроме того, если изничтожить все людские мечты и бредни, мир утратит свои очертания и краски и мы закоснеем в беспросветной тупости.
Пафнутий продолжил занимавшую его мысль:
— Не подлежит сомнению, что все языческие системы — пустой обман. Но Бог, который есть истина, явил себя людям в чудесах. И он стал плотью и жил среди нас.
Никий возразил:
— Ты прав, любезный и мудрый Пафнутий, когда утверждаешь, что он стал плотью. Бог размышляющий, действующий, говорящий, странствующий по земле, как античный Улисс по синим морям, — такой Бог и впрямь человек. Как можешь ты веровать в этого нового Юпитера, когда в прежнего еще во времена Перикла уже не веровали даже афинские мальчишки? Но оставим это. Ты пришел, наверное, не для того, чтобы спорить со мной о триединстве? Чем я могу услужить тебе, любезный друг?
— Я прошу у тебя самой простой услуги, — отвечал антинойский настоятель. — Одолжи мне надушенную тунику вроде той, какую ты сейчас надел. И сделай милость, прибавь к ней золоченые сандалии и скляночку с маслом, чтобы умастить голову и бороду. Хорошо бы, если бы ты дал мне, кроме того, мошну с тысячью драхм. Вот, Никий, за чем я пришел к тебе и о чем прошу во имя Божье и в память нашей давней дружбы.
Никий велел Кробиле и Миртале принести самую роскошную тунику; она была расшита в восточном вкусе цветами и животными. Женщины держали ее развернутой в ожидании, когда Пафнутий снимет с себя власяницу, покрывавшую его с головы до ног; при этом они искусно колыхали наряд, чтобы играли все переливы его ярких красок. Но пришелец сказал, что скорее позволит содрать с себя кожу, чем власяницу; поэтому женщины надели на него тунику поверх монашеского платья. Женщины были красивые и, зная это, не боялись мужчин, хотя и были рабынями. Они стали смеяться, заметив, какой странный вид придал монаху этот наряд. Кробила подала ему зеркало, назвав его «мой дорогой сатрап», а Миртала дернула его за бороду. Но Пафнутий молился Господу и не замечал их. Он обул золоченые сандалии, подвязал к поясу мошну и сказал Никию, который с улыбкой наблюдал за ним:
— Никий, пусть все это в твоих глазах не будет соблазном. Не сомневайся, что тунику, и сандалии, и мошну я употреблю на благочестивое дело.
— Я никогда никого не подозреваю в дурном, дражайший Пафнутий, — ответил Никий, — ибо считаю, что люди одинаково не способны творить ни зло, ни добро. Добро и зло существуют только в наших суждениях. Мудреца побуждают к действию лишь обычай и привычка. Я всегда сообразуюсь с предрассудками, господствующими в Александрии. Поэтому-то я и слыву порядочным человеком. Ступай, друг мой, и веселись.
Но Пафнутий подумал, что лучше сказать ему о своих намерениях.
— Ты знаешь, — спросил он, — Таис, которая выступает на театре?
— Она красавица, — ответил Никий, — и было время, когда я любил ее. Ради нее я продал мельницу и две пашни и сочинил в ее честь три книги элегий; я старался подражать сладостным песням, в которых Корнелий Галл[17] воспевал Ликорис. Увы! Галл пел в золотой век, и ему покровительствовали авзонские музы[18] . Я же, рожденный в век варварский, начертал свои гекзаметры и пентаметры нильским тростником. Стихи, созданные в наше время, да еще в этой стране, обречены на забвение. Конечно, нет в мире ничего могущественнее красоты, и если бы мы могли владеть ею вечно, нам мало было бы дела до демиурга, логоса, эонов и прочих выдумок философов[19] . Но я в восторге, славный Пафнутий, что ты пришел из недр Фиваиды только для того, чтобы поговорить со мной о Таис.
И Никий слегка вздохнул. А Пафнутий с ужасом и отвращением смотрел на него, не понимая, как может человек так спокойно признаваться в столь тяжком грехе. Он ждал, что вот-вот земля расступится под Никием и пылающая бездна поглотит его. Однако земля не дрогнула, а александриец молча, закрыв лицо рукой, с грустью улыбался видениям минувшей юности. Монах встал и суровым голосом произнес:
— Знай же, Никий, что с Божьей помощью я отрешу Таис от мерзкой земной любви, и она назовется Христовой невестой. Если Дух Святой не оставит меня, Таис нынче же покинет город и поступит в монастырь.
— Берегись, не оскорбляй Венеру, — возразил Никий, — это могущественная богиня. Если ты похитишь у нее самую прославленную ее служанку, она разгневается на тебя.
— Господь мне защитой, — сказал монах. — Да просветит он твое сердце, Никий, и да извлечет тебя из бездны, в которой ты пребываешь.
И он направился к двери. А Никий проводил его до порога и, положив ему на плечо руку, шепотом повторил:
— Берегись, не оскорбляй Венеру: месть ее бывает ужасна.
Пафнутий пренебрег столь пустыми речами и вышел, не обернувшись. Слова Никия вызывали в нем одно лишь презрение, зато мысль о том, что его друг некогда познал ласки Таис, была ему нестерпима. Ему казалось, что грешить с этой женщиной еще предосудительнее, чем со всякой другой. Он видел в этом какое-то особенное коварство, и Никий стал ему отвратителен. Он всегда ненавидел непотребство, но еще никогда этот порок не представлялся ему до такой степени омерзительным, никогда еще ему не были так понятны гнев Иисуса Христа и печаль ангелов.
От этого еще пламеннее разгоралось в нем желание вырвать Таис из среды язычников, и ему не терпелось поскорее увидеть лицедейку, дабы спасти ее. Однако отправиться к этой женщине можно было лишь после того, как спадет полуденный зной. А было еще только утро, и Пафнутий в ожидании побрел по людным улицам. Он решил не принимать в этот день никакой пищи, чтобы быть достойнее тех милостей, которых просил у Господа. К великому своему сожалению, он не решался войти ни в один из городских храмов, потому что знал, что все они осквернены арианами, повергшими престол Божий во прах. Действительно, еретики при поддержке восточного императора прогнали патриарха Афанасия[20] с его пастырской кафедры и посеяли среди александрийских христиан смуту и замешательство.
Поэтому он шел куда глаза глядят, то потупившись из скромности в землю, то обращая взор к небесам, словно в экстазе. Побродив некоторое время, он оказался на одной из городских набережных. В искусственной гавани стояли на якоре бесчисленные корабли с темными бортами, а вдали, сверкая серебром и лазурью, раскинулось коварное море. Одна из галер со статуей Нереиды[21] на носу снялась с якоря; гребцы взмахивали веслами и пели; белая дева вод, покрытая жемчужинами влаги, быстро удалялась, и монах видел уже только ее ускользающий силуэт; послушная кормчему, она миновала узкий проход, ведущий в гавань Эвноста, и вышла в открытое море, оставляя за собой сверкающую борозду.
«Я тоже мечтал когда-то с песней пуститься в странствия по мирскому океану, — думал Пафнутий. — Но вскоре я осознал свое безрассудство, и Нереида не увлекла меня».
Предавшись таким размышлениям, он присел на груду каната и задремал. Во сне ему было видение. Ему почудился оглушительный звук трубы, а небо представилось кроваво-красным, и он понял, что настал