коробок в позолоченном футляре. Дали инвалиду закурить-прикурить. Папиросу держать ему сложно: не рассчитано туловище на равновесие, и как только поднимал инвалид руку ко рту, тележка его грозила завалиться набок. Уцепившись одною пятернею за Анечкино колено, он быстро курил, а сопутники – смотрели. Никогда такой руки на своем колене Анечка не видела: смуглая, с ровными пальцами, ногти розовые и прямоугольные. Но не цвет и не вес Анечку поразил, а объем. Рука была объемной, так Анечка почувствовала; без единого следа влаги, без дрожи. И по всему объему – равномерно теплой. Папиросу инвалид докурил, но руку с колена не снял, полез выше: Анечка даже не то, чтобы уклониться попыталась, а только чуть поджалась. Тогда взяли сопутники Анечку со скамейки, откатив в сторону инвалида, отвели на траву, положили и подняли Анечке юбку. Она лежала, не шевелясь. Один взял ее за руки, развернул вверх и прихватил неразжимной связкой, второй ноги ее за щиколотки принял и раздвинул. Инвалид подкатился к ней и стал выбираться из сиденья, что-то расстегивая и отцепляя. Не смог. Оставили Анечку сопутники и освободили инвалида: один приподнял его за лацканы пиджака от земли, а другой снял тележку. Вновь взяли Анечку за конечности, а инвалид разоблачался из тряпичных сатиновых закруток, веревочек. Обнажился и влез на Анечку, начал притираться. Стянул ей трусики, задышал, потрогал за все. Но молчала его плоть, не каменела. Тогда отпустил Анечкин рукодержатель одну ееруку, подвел ее пальчики к инвалидскому мясу. Инвалид отшвырнул Анечкину щепоть, задвигался резче. Так перемещался, покуда не забрызгал ей бедра.
Сполз, завернулся, сопутники возвратили его в тележку.
– Спасибо, дочка, за день победы...
А вокруг – белый еще день, в любую секунду могли появиться прохожие. Но не появился никто. И они ушли.
– ...Слава, Боже мой, мне такой страшный сон снился. Я тебе изменяла во сне.
– Ну расскажи... Подожди, не надо, напиши здесь, что помнишь, я тебе потом объясню.
– Слава, я не помню... Там было, когда я маленькая гуляла в саду...
– А, все понятно. Сад, деревья – фаллические символы.
– Слушай, может быть, нам тоже подать документы?
– Как, как?
– Подать документы на выезд.
– Аня, в комнате не надо разговаривать.
– А что я сказала? Спокойно подать документы и уехать. Здесь все-таки невозможно жить – я на улицу боюсь выходить, видеть эти рожи...
– Помимо всего прочего – я не еврей, как знаешь.
– Фигня! Я еврейка, у меня даже родственники там должны быть.
– Ты же только утром говорила, что сионисты противные.
– А при чем здесь сионисты? Мы уедем и будем жить по-человечески. Я пойду работать и учиться, а ты будешь писать.
– Если уедем, я писать больше не буду...
– Ну, будешь преподавать английский.
Ни единого слова я не напишу, все вслух, расскажу все, что знаю, вслух, писание – в задницу, текущие события, пусть текут без меня, или работать там по проблемам советологии, они же там ничего не знают, создать, наконец, методику, я английским свободно владею, но там же, в Израиле, национализм, но можно же в Америку, Германию, окурки только в пепельницу, в самом деле – жениться на ней и уехать, еврейская жена не роскошь, а средство передвижения, пусть они свои микрофоны туда протянут, подонки, убийцы...
– Мы еще обсудим, Аня, это не к спеху, это – последний звонок, пойми.
11
Как какой-нибудь Тургенев, пробуждая любовное чувство героини, сволакивает ее в весеннюю канаву с талою водой, так и слова Плотникова о звонке совпали со звонком натуральным – в двери. Звонят – пришли посторонние: агенты или сионисты. Агенты не приходят никогда, – пришли обещанные Липский, Розов, Минкин.
Три табуретки принесены из кухни: на тахте могут сидеть только хозяин и Анечка. Но Анечка – не сидит, а заносит в комнату, путаясь и спохватываясь, некоторую посуду, сахарницу, сухарницу с полудомашним торгом: коржи из магазина «Полуфабрикаты» – крем собственного верчения.
– Как ваши дела э-э-э, Михаил? Борисоиич? Никаких просветов?
– Михаил без отчества. В Израиле все по именам: министры, военное руководство... Есть даже один генерал, так его по прозвищу называют.
– Совершенно верно. Но насколько я знаю, фамилию там образуют из отцовского имени: такой-то ибн такой-то, как у братьев Стругацких... Нет, нет, без вашей подсказки! Я сейчас попытаюсь сам проникнуть в тайны еврейской ономастики... Михаэль...-бен-Барух?
– Точно.
– И еще раз: Хаим бен-?
– Нафтали.
– Анатолий значит Нафтали? Будем помнить... Арон Григорьевич, как вы расшифровываетесь? Григорий – это Цви? Ну, тут надо знать язык, на тыке не выскочишь.
– Для вас это вопрос года, вы языки схватываете на лету.
– Схватывал – в прошедшем времени... А если схвачу, произведете меня в еврея? По знакомству разрешите мне миновать обряд инициации.,. Гиюр, так кажется?
– Гиюр нам самим не помешает. Ахад-Гаам сказал, что Иерусалим сначала строится в сердце, и лишь потом можно совершить восхождение на Землю Отцов.
– Гаам... Он же Ашер Гинцбург. Читал. Не скажу, чтобы это было слишком глубоко. Такой, знаете, наш простой советский Заратустра... А вы читали, конечно?
– Как в одном анекдоте – местами. Приедем – там прочитаем. А пока приходится все время что-то писать. Без глубины...
– Понятно. Хорошо, что вас всех с работ поувольняли. С такой текучкой, как у вас, на одни жалобы три четверти суток уходит... Кстати, Михаил Борисович, я ваш последний коллективный протест слушал: очень характерно... как там? «Мы готовы на все, чтобы вернуть себе право жить со своим народом»...
– Мы хотели, чтоб знали: никакие семафоры нам не указ.
– Ага. Так в чем заключается гиюр, кроме обрезания крайней плоти?
– Вам надо побеседовать с Терлецким или Ханыкиным.
– Ханыкиным?! Он что, тоже теперь еврей? Такая, я бы сказал, старославянская фамилия... Ханыка, ханыга: напоминает арго...
– Он еврей по матери, значит – настоящий еврей. Кстати; прошел все дела: обрезание, Библию... Ходит всегда в шапочке, с кистями, молится в синагоге и дома.
– Занятно. Вот я ему Аннушку отдам на краткосрочные курсы, а она мне потом преподаст иудаизм своими словами... Аннушка, хочешь сделать обрезание?
– А ты не боишься, что я от тебя уйду: честным еврейкам нельзя жить с инородцами.
– Аня, ты превосходишь своей... э-э-э евреистостью наших гостей. Это невежливо.
– Гости, в смысле – Слава, я больше не буду.
– Ладно, все будет хорошо. Скажи же мне теперь, не раздумывая, как ты будешь на еврейском, а?
– Хана. Я буду Хана, дорогой Слава.
– Очень даже. Я знал, но как-то не среагировал. Хана... Например, Хана Ханыкина. Давай, Аня, мы тебя отдадим Ханыкину в жены…
– Он теперь не Ханыкин, а бен-Ханукия.
– Ханукия? А, знаю, такой праздничный светильник. У меня есть великолепнейший альбом с иудейскими древностями... Аня, дай, пожалуйста...
– Что?