на спину якобы темное мое прошлое. А сейчас они публично объявят меня предателем.
Эрвин стоит посреди кабинет, заложив руки за спину, как будто сам на себя наложил оковы. Гейнц видит: это уже не тот Эрвин, давний его друг, это не то шаловливое лицо веселого парня и не серьезное лицо предвидящего будущее человека партии и даже не лицо, отяжеленное нелегкими последними годами. Это лицо печальное, больное, отягощенное неотступной тоской. Гейнц испуганно удивляется, как все те прежние лица породили это новое лицо, иное? И одна мысль одолела это удивление Гейнца: «Если он и вправду собирается их оставить, станет ли он снова моим другом, как в те дни?»
– Я твой товарищ, – снова кладет Гейнц руку на плечо друга, и голос его мягок.
– А-а, да… Сейчас, когда я представил себя, как пустой сосуд. Пустой и ничтожный. Ничто, – говорит Эрвин и направляется к окну, а за ним – Гейнц.
«Хейни – пустое место», – вспоминает Гейнц. Смотрит на гараж, и перед его глазами Хейни, сидящий на ящике и жующий свой бутерброд. «Хейни – пустое место, Хейни – пустое место, теперь и Эрвин – пустое место».
– Эрвин. Будешь работать здесь, в моей конторе. Это будет интересно и обеспечит заработок. Я буду рад работать с тобой, Эрвин.
– Нет, Гейнц, я буду работать простым рабочим в литейном цеху.
– Глупости, Эрвин.
– Нет, сбежав из партии, я не сбегу из пролетариата.
– Абсолютная чепуха, Эрвин! Какой ты рабочий? – взгляд его остановился на руках Эрвина, мягких, с короткими пальцами. – Что вдруг – рабочий?
Эрвин молчит. Первая партия литых ликов тайного советника отправилась со двора. Шеренга вагонеток привозит новый груз – железные ванны. Рассеялись клубы дыма в цеху. Литье закончилось.
– Надо все начинать заново, – говорит Эрвин, – все сначала.
– Что ты имеешь в виду, Эрвин?
– Положим, – говорит Эрвин, – что Гитлер побеждает на выборах.
– Положим, – нехотя соглашается Гейнц.
– Партия уйдет в подполье, и обесценятся эти господа. Разбегутся они по ветру. И тогда подвергнется испытанию человек, наиболее достойный. Такого человека надо воспитать. Это то, что нам не хватало все долгие годы нашего существования. Надо начинать заново. Гейнц, здесь, среди твоих рабочих я попытаюсь воспитать человека, внутренние качества которого позволят ему выдержать экзамен в тяжелое время. Может, я даже сумею создать вокруг него небольшую ячейку. Но в условиях подполья маленькая ячейка может быть больше, чем целый партийный аппарат, который будет разрушен и исчезнет. Я должен быть рабочим среди рабочих, Гейнц.
– Эрвин! – испуганно говорит Гейнц. – Ты имеешь в виду и Герду.
– Да.
– Ты ошибаешься, Эрвин. Ты в ней ошибаешься. Только вчера она мне сказала, что стоит на страже твоей чести, что во имя тебя она борется все время.
– Герда, – Эрвин смягчает тон, – я в ней ни капли не сомневаюсь, Боже упаси. Она так чиста и добра, что не может ухватить сущность этих недобрых людей, и это то, что происходит на наших глазах, Гейнц. Ее чистота и наивность стоит между нами, и мы не понимаем друг друга.
– Ты недостаточно старался объяснить ей, Эрвин.
– Нет, Гейнц. Но придет день, и само время приведет ее обратно ко мне.
– А до тех пор, Эрвин?
– Гейнц, ты понимаешь, что наша с ней жизнь всегда была в тени большого дела. Во имя высокой морали забыты были нами простые ценности жизни. Никогда я не пытался научить Герду пониманию, что долг мужчины – заботиться о жене. Никаких подарков, никакой душевной семейной жизни, никакого внимания сыну. Трудности жизни и борьба порвали все мягкие нити, которые ткут ткань совместной жизни мужчины и женщины. В поместье, в одиночестве, у меня возникла тоска по Герде, жене, сел я писать ей письмо, и не нашел даже одного слова приятия, любви, чего-то, чем мог побаловать ее, ибо никогда это не было принято между нами, и я порвал письмо. И сейчас. Гейнц, когда ушло от нас общее дело, что осталось между нами? Надо все начинать заново, и я боюсь разочарования. Лучше быть в одиночестве, чем видеть разочарование на ее открытом честном лице.
– Она поймет тебя, Эрвин. Она поймет твой путь и твой дух.
– Нет, Гейнц, не сейчас. Сегодня мы до потрясения чужды друг другу.
– Но что ты собираешься делать? Какие у тебя планы на будущее?
– Сниму комнату в рабочем квартале. Там буду бороться за свои идеи. Там и здесь, на фабрике.
– Я предлагаю тебе комнату в моем доме.
– Нет, Гейнц, спасибо тебе. Я хочу остаться наедине с собой.
– С собой? Там, в тесноте рабочего квартала?
– Тот, кто ищет одиночества, найдет его в любом месте, – уверенно говорит Эрвин, – и под взглядом Гейнца, уставившимся в него, улыбается и добавляет, – не смотри на меня так, Гейнц, я не нуждаюсь в жалости. Я нахожусь в полном согласии с самим собой.
Сирены воют, объявляя обеденный перерыв. Как темные родники, текут серые потоки рабочих из выходов зданий. Неожиданно все смолкло. Огромные молоты и подъемные краны, все замерло в полдне. Из литейного цеха выходит сын Хейни в черной одежде с черным лицом, узкогрудый, со слабыми мышцами. Медленно, как бы колеблясь, приближается он к гаражу, берет ящик, разворачивает сверток с едой, и жует свой бутербород, явно без аппетита. Ничто в нем не напоминает отца, ни рост, ни крепость. Завершив обед, он опирается головой о стену и пытается вздремнуть.
Гейнц опускает на окна занавеси, Эрвин возвращается в кресло, и долго поигрывает большой пепельницей деда.
Резко звонит телефон. Гейнц поднимает трубку, и лицо его бледнеет.
– Сейчас приеду!
– Что случилось, Гейнц?
– Состояние отца ухудшилось. Кровотечение. Извини. Увидимся завтра.
Я очень сожалею, Гейнц. Я думаю… Я желаю тебе…
Но Гейнц уже не слышал слова Эрвина.
Во дворе Нанте Дудля пылает огонь. Развел его одноглазый мастер. В этот год развелось в старом Берлине много мышей. И мастер стал истребителем мышей. Каждое утро он появляется в кухне Линхен, отвешивает ей глубокий поклон и сообщает нижайше: «Я к вашим услугам!»
Та не отвечает ему, и, молча, с кислым замкнутым лицом ставит перед ним чашку кофе и булочки, которые положены ему по договору о работе. Каролина смотрит на мастера и говорит мужу:
– Придет день, и этот человек выведет меня из себя. День этот близок…
Нанте Дудль грозит ей своим длинным костлявым пальцем и предупреждает:
– Упаси тебя, Бог, Каролина! Он наш родственник. Работу свою честно выполняет и политикой не занимается.
И мастер кружился в доме и во дворе, сыпал стрихнин во все дыры, а после полудня возвращался к тем дырам с двумя темными ведрами и собирал подохших мышей. Во дворе он выкопал глубокую яму, и там заливал падаль керосином, и поджигал. Вонь распространялась в воздухе.
– К чему эта вонь? – кипит Каролина, обращаясь к одноглазому мастеру. – Собери эту падаль в мешок – и в реку!
– К вашим услугам, – щелкает мастер каблуками, нижайше упирает в нее единственный здоровый глаз, – но в реку Шпрее не бросают падаль. Река пронесет их через весь город и отравит всю воду. Эпидемия мышей в городе продолжается. Только огнем эту падаль можно выжечь.
И огонь продолжает гореть во дворе Нанте Дудля.
До того предан своей работе мастер, что в конце рабочего дня не возвращается домой, к плоской, как доска, жене своей, госпоже Пумперникель, а проводит свободное время в доме Нанте Дудля.
С темнотой огонь его костра освещает двор. Николас, устрашающий хозяйский пес, покидает свою конуру и облаивает этот костер. В конюшне ржут лошади, те самые, бранденбургские, огромные и тяжелые