него порвались, и смеется про себя: чего ему приходить к ней с такими мелочами? Чувство бунта против всего этого пробуждается в нем. Чувство сопротивления рождает в нем новые силы:
– Носки у меня порвались.
– Ах, – поднимает она голову, – действительно, я не проверяла твои носки в последнее время... Почему ты не надел хотя бы домашние туфли?
– Я не нахожу их.
– Сейчас принесу.
– Что ты? Не выходи из теплой постели в холодный коридор.
– Чего ты столько времени шатался по улицам после собрания?
– Ты уже все знаешь о собрании. Рыжий тип посетил тебя и сегодня.
– И не один. И не ко мне пришли. К тебе.
– Ко мне? Что им еще от меня нужно?
– Хотели с тобой поговорить. Пришли с добрыми намерениями. Они хотят отменить суд, учитывая былое ваше товарищество. Ты знаешь, Эрвин, внутренний партийный суд требует выводов и также... Приговора. – Голос ее холоден, и Эрвин опускает голову. – Эрвин, хотя бы один раз нам следует поговорить открыто. Я давно жду этого разговора. У меня нет больше сил – все это выдержать. Что будет, в конце концов, с нами, Эрвин?
Он уже слышал такой вопрос в ту ночь. В мозгу его смешиваются голоса.
– Что будет с тобой, в конце концов, юноша Эрвин?
Жестяная ложка ударяет в миску с ядом. Порывы ветра взвихривают снег за окнами, стучат в стекла. Печаль в голосе Эриха Бенедикта Фидельмана столь глубока, что в самом вопросе заключен ответ. Красный фонарь раскачивается на ветру и старуха, мать Хейни, говорит хриплым голосом: «Нет нужды в стольких словах, Эрвин, я видела знак на твоем лбу». Эрвин проводит ладонью по лбу. Сердце возбуждено ощутимо ночным безумием, а в душе усталость и размягченность, какие бывают после долгого, трудного и бесцельного диспута. Герда в ореоле света не поднимает головы, и молчание между ними, как пропасть.
– Герда, уже все сказано, слова тут уже не нужны.
– Когда было сказано что-то серьезное? – отвечает она сердито. – Давно уже мы не говорили откровенно.
– Говорили, Герда. Был долгий разговор. Нечего к нему прибавить.
– Эрвин, что ты говоришь? Ты...
Хотела добавить слово «пьян», но Эрвин вскочил со стула и смотрит на нее тем взглядом, в котором выражено все его душевное состояние. Она опять кутается в свитер, вид у нее несчастный.
– Герда, – придает он своему голосу добросердечный тон, – ты хотела сказать, что я пьян. Нет, дорогая моя, опьянение мое в эту ночь было не опьянением. Я вернулся к тебе из ужасных мест. Там все сказано, Герда. Там все потеряно. Я вернулся бездомным. Осталась нам лишь сила души. Силы, которым вручены наши жизни, не в силах отобрать наши души. И душа моя любит тебя, Герда. Странно, что в дни, когда, по сути, все разрушено, именно, в эти страшные дни я ощутил в себе любовь. Это талант души, как любой талант, и он обладает великой силой, если хочешь знать. Давай держаться друг за друга.
– Эрвин! – кричит Герда. – Если ты меня любишь, почему оставляешь меня на произвол судьбы?
– Я оставляю тебя, Герда? На кого?
– Ты оставляешь меня в их руках! Я остаюсь у них, Эрвин, чтобы стеречь твою жизнь. Не только потому, что, по-моему, нельзя оставлять воюющий фронт, не только потому, что оставлять его я считаю предательством. Не из-за всего этого я осталась с ними. Я не хочу потерять свой дом. Но пока еще я их лидер, я сумею защитить твою жизнь.
Он ерошит ее волосы и улыбается. Свет лампочки мигает. Ночь заглядывает в комнату.
– Бедная моя. Так и осталась наивной и чистой. Душа твоя не постигает, что они, твои друзья не отличают невинность от долга. Я о тебе беспокоюсь, Герда.
– Если так, Эрвин, почему ты не делаешь единственную вещь, которую надо сделать?
– Что ты просишь от меня?
– Сядь и успокойся. Они от тебя не требуют ничего, кроме твоего молчания. Что тебе до этой войны? Один, без партии, ты ведешь против них подстрекательские речи. И долго ты будешь это делать?
Снова в ее глазах ожесточение человека, решение которого неизменно, и он не хочет слушать никаких возражений. И от этого решительного лица в сердце его вернулось отчаяние. Он отворачивает от нее взгляд. Там, за темными стеклами, возникает лицо старухи, и низкий ее голос звучит в опустошенном мире, на собрании в память ее убиенного сына.
– Мой Хейни один пошел войной и не вернулся. И муж мой пошел не с толпой, один, и больше я его не видела. В тот день объявления войны, он вернулся домой с улицы и сказал:
«Голубка моя, толпа восторженно взывает к войне, а в углу, на ящике, стоит один единственный человек, Карл Либкнехт, и проповедует против войны. Я с ним, голубка моя... на фронт пойду, к оружию не прикоснусь». Вышел и не вернулся. От таких людей, как он, стараются быстро избавиться!»
Он снова смотрит на Герду:
– Я должен идти своей дорогой, даже один. Или ты бы хотела, чтобы я потерял самого себя, стал человеком без обличья, без внутренней сущности?
Она поджимает губы. Взгляд ее падает на чистую подушку, приготовленную для него.
– Разденься, Эрвин, – она ловит его удивленный взгляд, обращенный на чистую подушку. – В эту ночь тяжко во много раз. Поспим немного, Эрвин.
Когда он сбросил рубашку, на лице отразился ужас. Она увидела синяки на его руках и теле.
– Эрвин, что случилось? Что произошло?
– Бой, Герда, – отвечает он равнодушным голосом.
– Бой? Кто тебя бил? Кто тебе это сделал?
– Избили как надо!
– Кто? Кто?
– По двое с каждой стороны, Герда, – отвечает он с легким смехом, – я оказался между забастовщиками.
Он рассматривает свои руки в синяках, словно пытаясь определить, кто бил его. Герда сбрасывает одеяло. И с чувством солидарности бежит к нему и обнимает за шею. Слезы текут из ее глаз. Она прикладывает прохладные руки к его синяках.
– Они тебе это сделали. Все! Все! – сильные рыдания сотрясают ее.
Он сжимает ее в объятиях, целует в глаза, полные слез, чувствуя с удивлением чудные ее объятия.
– Что они с тобой сделали?
Он старается успокоить ее и слегка отстраняет от себя.
– Успокойся, Герда. Это обычное дело. Происходит каждый день.
– Но все это они тебе сделали. Все набрасываются на тебя. Все!
Она чувствует его одиночество, как свою вину. Прижимается к нему, и он обнимает ее. Они сжимают друг друга в объятиях, словно боятся потерять друг друга. Эрвин гасит лампу, держит ее в объятиях, гладит ее тело и голову, как бы защищая ее от стужи и ветра.
Глава четвертая
Утро неудач. Саул в кухне готовит себе утренний кофе. Отец и мать еще спят сном праведников. Сумеречные часы рассвета. Едва-едва пробивается слабый серенький свет сквозь ночные темные грозовые облака. Ветер посвистывает над разбитой жестью домашнего водостока, по которому стекает, наполняя двор, тающий снег с крыши. Длинные сосульки виснут на окне кухни. Снег падал всю ночь. Нога человека еще не ступала по девственному белому ковру. Не слышно голосов снаружи и в доме, только – посвист ветра. Один Саул бодрствует. Он склоняет взъерошенный чуб над кастрюлей, в котором кипит вода, и