плюсовой потенциал…
— Ну, дела… — подперев подбородок кулаками и подставив солнцу могучую спину, говорил Колышкин. — Я сейчас вообще как-то не так на мир смотрю. В нем же так много хорошего, а? Ведь это ж все вокруг нас, — он широко обвел вокруг себя рукой, — это же чудо?
— Ага, — мурлыкнула Людмила, — я тоже что-то чую, только не знаю, как сказать… Только вы не смейтесь!
— Иногда вообще нельзя говорить, а то все опошлишь… — степенно заметила Шопина.
— Точно, — кивнул Лбов, на мрачном лице которого появились какие-то совершенно неожиданные черты. — Я где-то читал, только забыл где, что только дурак думает, что он может словами высказать все, что думает… В точности, от и до…
— А как же Христос? — спросил Колышкин. — Неужели и его мысли — тоже ложь? Я в том году от скуки купил Библию и стал Новый Завет читать. Что-то просек, что-то нет…
— И наверняка что-то понял не так, — заметил Лбов.
— Ну! Кто я и кто Христос. Вот я там прочел о тех, кто придет под его именем и будет говорить, что, мол, они — это Христос. Как-то не запало — прочел и все, вроде бы забыл. А тут, летом уже, закатился в Москву. Иду по Манежной, там какой-то праздник отмечают — пузырь трехцветный горелкой надувают, парашютисты на площадь с вертолетов прыгают, потом вокруг Выставочного зала бегают. И тут же на площади какие-то корейцы крутятся, не наши, а южные. И раздают всем веселенькие такие бумажки о том, что скоро придет Христос и заберет с собой миллион человек. А те, кто останется, будут семь лет мучиться, пока он опять не придет и не устроит всем разборку.
— Я тоже такую листовку читала, — кивнула Таня. — Их и в метро раздавали. Цветные, вроде комиксов.
— Ну вот, — продолжил Колышкин, — я, конечно, виду не показал, но внутри у меня как-то нехорошо стало. Я только-только подумал, что надо уже коттедж начать ставить, а выходит — зря? Меня-то уж Христос с собой не возьмет… А потом? Сплошные муки на Земле, а после — в геенну… Перспектива, да? Дела, конечно, тоже пошли хреново. Завалил в кабак, выпил. Еще тошнее стало. Снял какую-то бабу, а что с ней делать — не знаю. Настроения нет. И когда уже опять один остался, вдруг вспомнил. Даже сейчас скажу наизусть: «Берегитесь, чтобы кто не прельстил вас: ибо многие придут под именем Моим и будут говорить, что это Я, и многих прельстят». Вот, прямо так и вспомнил. Потом посмотрел — точно! А я, между прочим, в школе даже «Белеет парус…» наизусть не мог выучить. Все время по литературе трояки приносил. И сразу после того, как эту фразу в уме сказал, — полегчало. Потому что понял — эти корейцы от балды брешут.
— Не знаю… — неуверенно пробормотала Соскина. — Все-таки страшно. Не надо было тебе, Андрюшка, на эту тему…
— А ты попробуй от себя все прошлое оттолкнуть, — предложил Котов задумчиво, — и живи дальше так, чтобы самой себя не было стыдно.
— А как? Раньше все орали: «Живите честно, не воруйте, секс — буржуазное разложение, не пейте…» Ну и что? Кто-нибудь так жил?
— Теперь тоже пьют. И больше, чем раньше, — мрачно заметил Лбов. — Сколько мы тут за три дня пробухали? Утром — башка вот такая, во рту, как будто навозу наелся, в сердце чего-то тюкает… И денег жалко. Вроде все, думаешь, больше ни грамма. А тут Андрюха заначку достает — и буль-буль, карасики!
— Ну дурак я, дурак! — потупясь, проворчал Колышкин. — Ты лучше вспомни, что мы на работе делаем…
— Не надо, братан. — Лбов по-товарищески положил руку на плечо Колышкина. — Владик прав, надо все это отпихнуть подальше. И вино, и похабство, и все эти дела. Может, мы чего-то еще можем?
— А что мы можем?! — тоскливо вздохнула Элла. — Я с восьмого класса только по улице болтаюсь.
— Ты пироги печь умеешь, — напомнил Колышкин, — и вообще нормально готовишь. Из тебя классная жена может выйти, если мужик толковый попадется. Вам, бабам, проще. Вы можете стать домохозяйками, детей растить, воспитывать — и уже будете жить правильно. А нам, мужикам, надо что-то еще. Даже не в том дело, что надо семью кормить, деньгу зашибать. Вот чую, что нужно еще что-то, чтоб себя уважать. Раньше я это понимал так, что нужно иметь тачку, дачку, видак и жратвы побольше. А теперь отчего-то кажется, что все это — труха и лажа. Жратву как сожрал, так и… это самое, обратно выпустил. Видак — ну раз посмотрел, ну десяток. Потом приедается. Дачка нужна, чтобы туда телок возить или под старость цветочки растить. К тому же те, у кого ее нет, будут всегда хотеть ее подпалить или ограбить. Тачка — только пыль в глаза, и все. Ну а помрешь, куда все денется? С собой не унесешь, а внукам и правнукам будет все это до бревна. А вот возьмем Пушкина — у него сейчас по всему свету тысяча потомков. Седьмая вода на киселе, конечно. Но все гордятся, что их предок был Пушкин. Хотя уже и фамилии у них другие, и даже по-русски многие не знают. Пушкина наверняка не читали, но гордятся. Полтораста лет как его убили, а все помнят. Хотя ничего, кроме имени и какой-нибудь завалящей табакерки, он им не оставил. И эта табакерка, которой грош цена в базарный день, стоит миллионы только потому, что из нее Пушкин свою трубку набивал!
— Это точно, — согласился Лбов, — я тоже об этом прикинул. Вот у меня дома на стене висит доска, на которой хлеб режут. Старинная, темная такая и резная: ручка у нее в виде рыбы, а с боков завитушки такие, по типу волны. Ей, мать говорила, сто лет, а может, больше. Это ж черт те когда ее мой прапрадед вырезал. Алексей Петрович Лбов его звали. И был он столяр-краснодеревщик, по мебели работал. Прадеда и деда на фронте убили, это я знаю, только и всего. Отец вообще удрал, когда я еще не родился… Вот матери от этих Лбовых только и достались что фамилия да доска. И вот, представь себе, никого из тех, других, я не знаю — отца так и знать не хочу! — а прапрадеда знаю. Потому что он доску оставил, и нигде в мире такой доски больше нет.
— И твои внуки, — заметил Котов, — тоже его знать будут, потому что ты им эту доску покажешь и про своего прапрадеда расскажешь.
— Само собой! А они, если не дураки, конечно, дальше будут рассказывать…
— А все-таки это не очень справедливо, — вздохнул Колышкин. — Ведь прадед и дед твой, которые на фронте погибли, разве ж они виноваты, что от них кроме твоего отца ничего не осталось? Ты ведь небось о своем прадеде не знаешь ничего, кроме того, что его Алексеевичем звали. Ну и фамилию знаешь — Лбов. А самого главного — имени — не знаешь. Отца отчество знаешь?
— Вроде Васильевич… — Никита наморщил лоб.
— Вот так-то! Все говорили, говорили: «Никто не забыт и ничто не забыто!» А тут внук — деда не знает.
— Это не он виноват, — заметила Соскина, — это отец-жеребец. Знакомая песня: «Наше дело не рожать, сунул-вынул — и бежать!» Убежал — и украл у сына не только самого себя, но и деда с прадедом.
— А все-таки жаль его, — неожиданно произнес Лбов, — он же тогда молодой был, может, даже моложе, чем я сейчас. В голове ветер, погулять захотелось… А сейчас он, может, мается где-нибудь один, бомжует или больной лежит. И никто напиться не подаст. В смысле воды хлебнуть… Я бы простил его, ей- богу!
— Удивительно… — пробормотала Таня. — Какие, оказывается, бывают хорошие люди! А я, честное слово, вокруг себя, прямо как Гоголь, все время видела только свиные рыла… Мне было все время страшно. Вот головой я понимала, что у них у каждого была своя жизнь, у кого-то лучше, у кого-то хуже. Но где-то они все ушли в сторону и стали делать что-то плохое. Может, даже ужасное… Но сердцем я их ненавидела. А теперь мне кажется, что это я гадкая, если вижу все в черном цвете…
— Обедать пора, — заметил Котов, поглядев на часы.
— Ой, — спохватилась Таня, — мне ведь домой надо. Бедный дядя! Он так волноваться будет.
— Я провожу? — предложил Котов.
— Не надо, — вздохнула Таня, — он будет переживать и разнервничается. А по лесу ходить безопаснее, чем по городу.
— Это точно, — подтвердил Колышкин. — А после обеда вы придете сюда?
— Посмотрим, мне надо будет дядю предупредить.