таки жив. Плакун-трава и он. Потерял сознание, потерял много крови, но сердце бьется.
— Пале, Пале, — простонал он, увидав лежащее рядом тело. Он схватил Пале за плечи и стал трясти. Потом положил руку на его лоб и с отчаяньем прохрипел: — Умер!
Собственный голос испугал его. Вместе с Пале ходили они в школу. Были влюблены в одну девушку. Вместе ушли к партизанам. А теперь его товарищ мертв.
Ему стало холодно.
Умер… Пале умер! А где остальные? На прогалине никого не было. Даже дрозд улетел.
Внизу, в долине, гремели выстрелы.
«Это немцы возвращаются, стреляют для храбрости», — подумал он и, не оставляя винтовки, пополз по мягкому мху. Сухой черничник похрустывал под ним. На ноги не встать — очевидно, перебиты мышцы.
Он долго полз вверх по косогору, а когда солнце зашло, обессиленный, свалился на бок и мгновенно уснул.
Когда он проснулся, сентябрьское солнце стояло высоко в небе. Раны жгло меньше, но от тупой боли ноги совсем одеревенели. Наверное, он спал как убитый и ни разу не шевельнулся во сне. За это время паук сплел паутину между двумя еловыми ветками и протянул прозрачную нить к лопуху рядом с прикладом его винтовки.
Раненый партизан протер глаза, перевернулся на спину и мутным взглядом посмотрел на паука- крестовика. Тот обвивал паутиной трепещущую мушку. Партизан с жалостью следил за несчастной жертвой.
Товарищи далеко и, конечно, считают его погибшим, а он жив! Ведь могли бы предположить, что он не погиб.
Он пошевельнулся и вскрикнул от боли. «Пусть думают, что погиб, — прошептал он. — Не сегодня, так завтра! Как эта муха!.. Нет, — он снова взглянул на паутину, — я должен ее спасти».
Он, застонав, сел и дулом винтовки разорвал паутину, раздавил кулаком крестовика и дрожащими пальцами высвободил мушку из тенет. Мушка засветилась в солнечных лучах, как зеленоватая жемчужинка, но осталась неподвижной. Он взял ее, подышал, чтобы оживить, и лицо его совсем потускнело. Поздно! Вот так и его найдут, когда придут, чтобы спасти, но… но будет поздно.
Он отбросил винтовку, положил раздавленного паука на лист подорожника, дунул, и паук исчез в черничнике, только ножка осталась на листе.
«И меня вот так же оторвали от отряда, — подумал он и вытер тыльной стороной ладони холодный пот со лба. — Я еще могу двигаться, но надолго ли хватит сил?»
Черничник здесь был редкий. Наверное, его прочесала медвежья лапа, а может, перезревшие ягоды сами опали. Багряным глянцем отливала брусника. Раненый партизан долго собирал ее. Сухим языком он давил ягоды — кислый сок приятно увлажнял рот. Он не чувствовал голода, мучила только страшная жажда. Вот бы отыскать родничок — хоть два глотка холодной воды! О том, что будет дальше, он не думал. Только бы утолить жажду! Потом можно уснуть и больше никогда не просыпаться! А вдруг он проснется здоровым и сможет подняться на ноги? «Ерунда! — махнул он рукой. — Когда уже нет никакой надежды, начинаешь верить в чудеса».
Партизан долго оглядывался вокруг. Он любил горы. Сколько раз лазил по склонам, собирая грибы, когда учился в педагогическом, сколько раз косил в каникулы дядюшкин луг на Брындзовце. Но сейчас все это давило, угнетало его: черника налилась для того, чтобы кровянить ему ладони, а малина с ежевикой — чтобы обдирать лицо. Он был совсем беспомощен и, убедившись, что тяжело ранен, возненавидел лужайку, на которой очнулся.
Далеко впереди белели скалы, и он глядел на них с тоской. Как давно это было, как давно! Еще мальчишкой он спускался в пещеру с фонарем. Тогда ему казалось, что там прячется Яношик [26], да и в народе ходила молва, будто в долине есть пещера с кладами.
«Пещера, — мелькнула у него мысль, — что, если доползти до пещеры? — Уж от дождя-то она укроет!»
Непонятная сила помогала ему ползти все выше и выше по бурому травянистому склону: так из последних сил тащится вверх подстреленная рысь, чтобы на отвесной скале, зализывая рану, стекленеющим взглядом окинуть долину, прежде чем изойти кровью. «Лучше уж умереть в горах, чем дома», — подумал партизан и после короткой передышки продолжал свой мучительный путь. Он внушал себе, что смерть близка, но где-то в глубине его души таилось желание жить. Вся надежда была на пещеру, он верил, что найдет там воду.
Губы его потрескались от жажды и лихорадки. Брусника уже не помогала, а в полдень, когда он задремал, ему приснилось, что он лежит в ручье и вода льется ему прямо в рот. Он громко застонал. Не от боли — от жажды, ставшей еще нестерпимее оттого, что во сне он наслаждался водой.
— Пить, пить!
На коленях, на животе, помогая себе локтями и винтовкой, он полз выше и выше. Солнце угасало, земля холодела и словно притягивала к себе — так трудно было передвигать колени, локти, все тело. Винтовка становилась все тяжелее, будто ствол ее залили свинцом. И вдруг земное притяжение ослабло. Он приподнялся, опираясь на руки. Глаза его расширились, и улыбка стерла гримасу страдания. Первая улыбка за долгие часы! На расстоянии вытянутой руки трепетал родничок. Он не почувствовал боли в ногах, не слышал крика, вырвавшегося у него, и на четвереньках добрался до воды. Он жадно глотал ее, смачивал лицо, пил и никак не мог напиться. Ему казалось, что вода холодна, как лед, и тяжела, как ртуть. Наконец он утолил жажду и уснул глубоким и спокойным сном.
Проснулся он от холода. Над ним курился осенний туман. Холодное солнце, словно залитый кровью глаз, проглядывало сквозь макушки елей. Трава покрылась росой, и намокшая одежда неприятно липла к телу. Он сорвал лопух и стал слизывать с него влагу, но, вспомнив, что лежит возле родника, снова опустил лицо в воду. Долго рассматривал мох, на котором четко отпечатались следы какого-то животного. Чуть выше он увидал горошины помета. «Наверное, ночью спугнул серну», — промелькнуло в голове. Совсем ослабев от голода, он с трудом пополз дальше к скалам.
Пещера осталась такой, какой он помнил ее с детства, лишь ель перед лазом разрослась. Он поискал взглядом две буквы: «О» и «К» — свои инициалы, вырезанные на коре дерева двенадцать лет назад. Может быть, буквы, залеченные живицей, заросли, а может, они оказались теперь так высоко, что их уже не отыскать.
— Эх, видно, пришел тебе конец, Ондрей Коняр, — прошептал он.
Ондрей Коняр, двадцатипятилетний учитель, лыжник и футболист, храбрый партизан, стал калекой. Уж не страшный ли это сон? Он слегка надавил на лодыжку, вскрикнул от боли и зарыдал, словно ребенок. Потом, все еще всхлипывая, набрал черники и полными пригоршнями стал отправлять ее в рот. Но чувство голода не утихало.
Он вспомнил, с каким аппетитом пил однажды кислое молоко в лесной сторожке. В течение трех дней они находились в окружении и у них маковой росинки во рту не было. Но тогда голодали все, голод терзал каждого. Теперь же страдал от голода он один, и поэтому ему было невыносимо тяжело.
Он вполз в пещеру, зажег спичку. С потолка свисала гроздь летучих мышей. Коняр с отвращением сплюнул. В пламени второй спички он увидал кучу хвои и подполз к ней — интересно, кто это мог ее приготовить.
Чемодан! Большой чемодан… Через минуту отлетела крышка, и Коняр остолбенел от удивления: горшок с салом, консервы, сухари, две литровые бутылки сливовицы, шоколад, шуба, а за чемоданом — мешок картошки.
Коняр судорожно макал сухари в сало и проглатывал, почти не прожевывая. Он накинул на себя тулуп, откупорил бутылку и стал промывать сливовицей раны. От боли на глазах выступили слезы, он стиснул зубы. Наконец боль отступила. «Как сюда попали эти припасы?» — подумал он и вспомнил, что месяц назад, как только разнесся слух, что идут немцы, люди стали уходить в горы. Говорили также, что пильщик Богуш скрывался где-то в пещере и только недавно вернулся домой.
Коняр отхлебнул из бутылки. Водка согрела его, и он ободрился. «Раны пока не гноятся. Убежище надежное, немцам не найти, запас еды есть. Может быть, отлежусь и через несколько дней поднимусь на