детстве, закрыл глаза, сказал: «Готово»! — и свет горит. Тоненький волосок забелеет в лампочке, потом вдруг вспыхнет как яркая искра, и свет разольется по неровному забою. Опять как дома.
Сперва мы не придали значения тому, что свет погас. Погас — загорится. Все остались на своих местах. Мы продолжали беседовать, но каждый подумал, что свет вот-вот загорится. Но прошел час, другой, а мы все оставались в темноте. Как легли, так и проснулись. В темноте.
Пришлось зажечь карбидный фонарь.
Странно, когда так загорается свет. Как только замигало пламя в фонаре, висевшем в расщелине, в души наши закралась тревога. Мы почувствовали одиночество и ощутили глубину, на которой оказались. Сознание того, что мы изгнанники, что мы заживо погребли себя глубоко под землей, стало еще острее, еще нестерпимее. Мы сами здесь, а жены и дети наши там, наверху, где светлый день. И ощущение совсем не то, что обычно, когда мы опускались под землю в свою смену. Тогда я знал: руки почувствуют восемь часов работы. Мышцы напомнят, что пора отставить кирку и лопату и отправиться к выходу. Сейчас совсем не то. Кто знает, когда мы отсюда выберемся. Электрический свет как бы соединял нас с нашими близкими. Свет, который светит нам, светит и наверху. Одиночество не так нас угнетало, как мрак. Свет связывал нас — пусть мысленно — с домом, переносил в наши дома. Но сейчас лампа качается, как увядший цветок на черном стебле. Свисает с потолка, будто культяпка.
Наверху приходят и уходят дни. А у нас постоянная тьма. Тьма и неопределенность, потому что Станчик не дает знать, что там происходит. Что наверху? Кто в деревне? Кончилась ли война? Под землей все тихо. Тут нет ничего, что избавило бы нас от ошибочного ответа. Остается только ожидание. Мы даже не признались себе, что сразу же стали чего-то ждать. Воспоминания порождали надежды. Сперва они были легкие, как облачка. Появлялись и тут же покидали низкий забой. Ожидание — как болезнь. Как плесень, которая разрастается и чем дальше, тем больше заполняет нашу дыру. Постепенно ожидание наполняет и забой, и штрек, и каждого из нас. Мы уже ведем себя не так спокойно, как раньше. Железнодорожник странно молчалив, целыми часами он молится про себя или смотрит в одну точку. А если и скажет что, то как-то рассеянно. У Грнача исчезает смех из разговора, и он забрасывает меня вопросами, на которые ничего определенного ответить нельзя.
И только металлист не терял присутствия духа. Он выползал через дыру из забоя в темную штольню и шел до самого шахтного колодца. Сжавшись, сидел там часами и прислушивался. У него была потрясающая выдержка. Не раз я боялся, что он сломает себе шею, сорвется вниз, но этого не случилось. Он всегда что-нибудь да видел. Но я-то знаю, какой несовершенный инструмент наши глаза, да и что можно увидеть с такой глубины — едва уловимый проблеск, не более, трудно, очень трудно распознать какую- нибудь деталь.
Однако это удивительная вещь, когда через узкую щель у тебя над головой вдруг блеснет настоящий день. День со светом, с солнцем, с людьми. И тогда ты понимаешь, что жизнь продолжается. Осознаешь, что жизнь соприкасается с жизнью, словно зубья шестерни, словно ремень трансмиссии. Все находится в движении, а здесь внизу, в забое, будто все механизмы стоят. Движение в нем исчезло, наступает омертвение.
Но мы еще живем.
Где-то наверху сверкает солнечный день.
Может, машинист Станчик уже завтра…
Но машинист не подает о себе вестей.
Не знали мы тогда, что машиниста уже нет на свете. Нашла все же беднягу калеку немецкая пуля. Хотел уберечься, да не удалось.
Но тогда мы этого еще не знали.
Мы ждали, что он пустит ток, а потом и передаст что надо. Грнач совсем уже перестал говорить, только шевелил губами, и выглядело это очень странно. Железнодорожник тоже молчал, и я видел, несмотря на тусклый свет, что у него покраснели глаза. Он молился, а когда мы совсем пали духом, плакал. Впрочем, нет. Просто у него, как у ребенка, глаза были на мокром месте. Металлист просиживал у шахтного колодца и только прибегал напиться воды, делая глоток-другой, чтобы промочить сухое горло. Да и мне не сиделось на месте. Все тело у меня ныло, и я скулил, как собака на привязи. Молодые шахтеры шарахались от меня, считая, видно, что они — причина моих страданий. И это хорошо: думая так, они забывали о нашем положении.
Это произошло вечером.
Впрочем, здесь, под землей, сам черт не разберет, когда день, когда ночь, вечер или утро. Отойдешь шагов десять от забоя — и ты как в могиле. Галерея петляет, и свет загораживают каменные выступы. Так как солнца нет, не по чему определить время суток. Оставались часы, они показывали, что близится вечер.
Тогда и случилось что-то необычное. И пришло это сверху. Я твердо знаю, что оно пришло сверху. Будто упало что-то тяжелое, и звук тут же рассеялся. Надул кто-то бумажный мешок и хлопнул им о стену. Фонарь погас. Удар прижал нас к стенам. На головы нам просыпалось несколько камешков. И настала мертвая тишина. Мы не дышали, не произносили ни звука. Сперва я подумал, что нас завалило, но вскоре понял, что ошибся. В воздухе не было того специфического затхлого запаха, который издает обвалившаяся порода. Тишина обступила нас со всех сторон, и мы затаили дыхание. Мы не двигались и ждали, что же произойдет дальше. После такого удара определенно что-то должно произойти. Но ничего не произошло, только гулкая тишина носилась по этому заколдованному подземному миру.
Первым опомнился я.
Нет, я не заорал, я только произнес придушенным голосом:
— Дайте свет!
Не знаю, но думаю, что это Грнач высек огонь. Сперва вылетело несколько искр. Потом еще и еще. Грнач угрюмо пробурчал что-то, и после этого вспыхнуло красноватое пламя. Через минуту зашипел и светильник, осветив забой и всех нас.
— Подождите! — пробормотал я и взял светильник. Потом я вылез из забоя и очутился в штольне.
Я так и думал: штольня не была завалена. Тем не менее я шел осторожно. Переступал через камни и сгнившие дубовые балки, наклонял голову, потому что деревянное крепление было местами уже повреждено и подгнившие стойки покосились, словно пьяные. На стенки я уже не обращал внимания и только стремился добраться до шахтного колодца. Там сидит наш металлист, он должен был видеть, что произошло. Господи боже мой, найду ли я его живым?
В глазах стало пощипывать. Они заслезились, и я вынужден был вытереть их грязным рукавом пальто. Вскоре я почувствовал знакомый запах дыма. Здесь что-то взорвалось. Тут меня не проведешь. Старый шахтер взрыв за километр почует. И по мере того как я убеждался и своих предположениях, капли пота выступали у меня на лбу. А потом и все тело покрылось испариной, да так сильно, что, выйдя к главной штольне, я был мокрый как мышь. И это при том — каждый шахтер вам подтвердит, — что места здесь сухие. Один фонолит, из него только пыль клубится, человек человека не видит. Хорошая проверка для шахтерских легких. В голове гудело, будто в улье; определенно все так, как я думаю… Правда, могло случиться, что металлист…
Положение наше, видно, прескверное. Согнувшись, я спешил к шахтному колодцу. Мысли сменяли одна другую. Наверняка металлист лежал там без сознания. Или придется собирать его останки по стенкам. Если не найду его, значит, он на дне колодца…
— Ты здесь?! — крикнул я громко.
Он лежал на спине. Казалось, кто-то нарочно его здесь положил. И только шапка отлетела. Одна рука вытянута вдоль тела, а другая откинута в сторону, будто металлист собирался бросить камень. Сперва я подумал, что он мертв. Но это было не так. Когда я его потряс, он поднялся и, как дурачок, стал таращить на меня глаза. Потом схватился за голову и сел.
— Что случилось? — заорал я ему в ухо. — В колодце что-нибудь?!
Но металлист не откликается, сидит и смотрит на меня. Бедняга, у него отнялся язык. И до сего дня он молчит. Задавая вопросы, я внимательно его ощупывал, но ничего не заметил. Все было цело. Тогда вернулся в штольню и крикнул в сторону забоя:
— Все сюда! Ребята, мы не можем больше прятаться! — Помню, при этом я засмеялся.