подготовить заключительную речь, пройтись по ней вместе с коллегами, послушать, что получилось у них, покритиковать, если понадобится, и ненароком попробовать сохранить жизнь четырем мужикам, которые, убежден, невиновны в том, в чем их обвиняют.
А виноват ли на самом деле я, поскольку нарушил обещание, которое сам же себе и дал. Я не имею в виду то вынужденное обещание Энди и Фреду, когда я готов был принести в жертву даже свое правое яйцо, и не те завуалированные обещания, которые я много лет давал Патриции, когда она заводила речь о том, как Клаудия относится к моим выпивкам. Все это здесь ни при чем. Я говорю об обещании позаботиться о самом себе. Меня беспокоит не столько то, что я пью, — противно обманывать самого себя. Если не можешь быть честен с самим собой, то тогда с кем еще? Хватит заниматься самокопанием, Александер! Пей, черт с тобой, но знай меру, расскажи компаньонам, что у тебя на душе. Хватит выискивать предлоги, хватит принуждать тех, кто любит тебя больше всего на свете, искать предлоги тебе в оправдание. А то в один прекрасный день просыпаешься, смотришь по сторонам и видишь, что их тут больше нет. Ты сразу от всех избавился. Хуже того, черт подери! Они тебя бросили. Нет больше ни семьи, ни детей, ни компаньонов по адвокатской конторе.
Того, что было для тебя важнее всего на свете, уже нет.
25
У меня три шикарных костюма, все три — фланелевые: серый с угольным оттенком, темно-синий и бледно-серый в тонкую полоску. Их я и буду носить в предстоящие три дня. К тому времени все уже закончится, останутся только прения. В Нью-Мексико судья обращается с напутственным словом к присяжным перед заключительными речами сторон, поэтому сначала утром, самое большее на час, слово возьмет Мартинес, а Моузби выступит с первой заключительной речью. Для него она будет первой и последней: бремя доказательств ложится на обвинение, оно наверняка подготовило опровержения. И только потом, возможно, уже после обеда, наступит наша очередь.
Сегодня все сидячие места в зале заняты, не было восьми утра, а начальники пожарных команд уже отгоняли людей от здания суда. Я приехал рано, когда никого из адвокатов еще не было. Обожаю такие дни, только тогда понимаешь, зачем живешь на этом свете, сколь непрочна стена, отделяющая подсудимого от физического уничтожения, сколь высока твоя ответственность. От одного этого можно прийти в ужас.
Появляются остальные. Все нервничают, оно и немудрено. За несколько минут до девяти входит Моузби со своими подчиненными, вид у них измученный, встревоженный. Я не верю, что он не подготовился к сегодняшнему заседанию, но чувствую, что должно произойти что-то неожиданное, моя работа в том и состоит, чтобы попробовать догадаться, что у людей на уме, по тому, как они ведут себя, — а у обвинителя такой вид, словно он намерен добиваться вынесения смертного приговора всей четверке.
Вводят заключенных, они садятся на места. Мы ждем. На часах — две минуты десятого, судебный исполнитель призывает присутствующих к порядку, и из двери в глубине зала, ведущей в кабинет Мартинеса, появляется он сам. Вид у него раздраженный.
— Если стороны не намерены вызвать свидетелей, которые могли бы опровергнуть данные ранее показания, — говорит он, со злостью глядя на Моузби, — я готов обратиться с напутственным словом к присяжным. Намерены ли вы заявить протесты или вызвать дополнительных свидетелей?
Я поднимаюсь с места как представитель защиты.
— С нашей стороны ни протестов, ни свидетелей нет.
Встает Моузби.
— Ваша честь, обвинение хочет вызвать еще одного свидетеля, который выступит с контрдоказательствами.
— Протест! — Я слышу, как мой голос сливается с голосами Пола и Мэри-Лу.
— Прошу вас подойти к судейскому месту, — говорит Мартинес.
Когда мы направляемся к судье с разных сторон зала, я бросаю взгляд на Моузби. Мерзавец что-то затеял, поэтому он так и выглядел утром, а Мартинес был, словно туча. Наверное, перед этим у себя в кабинете он оформлял протокол. Немудрено, что Моузби припозднился.
— Защита не была поставлена в известность о каких-либо свидетелях, желающих выступить с контрдоказательствами! — с жаром говорю я. — Так не годится, Ваша честь, — продолжаю я, тыкая пальцем в грудь мерзавцу, стоящему напротив, — это просто-напросто не по правилам!
Мартинес поворачивается к Моузби. Я жду объяснений, всем своим видом говорит он, так что потрудитесь сделать это.
— Ваша честь, как я и говорил в пятницу, мы много недель безуспешно пытались найти этого свидетеля. Поэтому никого и не поставили в известность. Нашли мы его лишь вчера поздно вечером. Пришлось зафрахтовать самолет, чтобы он успел прибыть сюда вовремя.
— Слушай, черт бы… — начинаю я.
— Господин адвокат! — укоризненно останавливает меня Мартинес.
— Мне теперь уже все равно, Ваша честь! — Я готов рвать и метать, плевать мне на приличия. — У тебя, ублюдок, этот номер дважды не пройдет!
— Слушай, ты… — начинает Моузби, заливаясь краской.
Я пропускаю его слова мимо ушей.
— Он уже проделал такой трюк с матерью убитого! Просто цирк какой-то, это же неэтично, мы на эту уловку больше попадаться не намерены! Это идет вразрез с правилами, мне дела нет до того, что у него за свидетель, не верю, что они не могли его найти и заранее поставить нас в известность. Это дешевый трюк, недостойный суда, на котором вы председательствуете, и дела, которое он рассматривает.
Мартинес щелкает пальцами.
— Господин обвинитель, ваше поведение в этом вопросе не совсем корректно.
В глубине души я издаю стон. Он позволит Моузби вызвать своего свидетеля!
— Однако, — продолжает Мартинес, — ввиду насущной потребности в том, чтобы суд полностью рассмотрел обстоятельства дела, я разрешаю ему дать свидетельские показания. — Он поворачивается в нашу сторону. — Прошу прощения, господа адвокаты. Я не могу отказать в этой просьбе. Слишком важные последствия она может иметь.
Мы садимся, стараясь и виду не показать, что расстроены. Не вешай носа, старик, бодро говорю я себе, всего-то еще один свидетель, уж с ним-то ты наверняка справишься, как справлялся до сих пор со всеми остальными. Моузби передает судебному исполнителю листок бумаги.
— Вызовите Джеймса Ангелуса, — читает тот. Одинокий Волк подпрыгивает на месте так, словно ему в одно место шило воткнули.
— Какого черта… — начинает он достаточно громко, чтобы его слышали присяжные.
— В чем дело? — спрашиваю я. — О ком речь?
— Ни о ком! — огрызается Одинокий Волк. — Один мерзавец, для меня он не существует.
Я внимательно смотрю на него. Никогда не видел его таким — он трясется так, словно его колотит озноб.
В дальнем конце зала открывается дверь, в нее входит мужчина. На вид лет тридцать, хрупкого сложения, для наших краев одет немного аляповато: явно не из Нью-Мексико, разве что один из тех выскочек, что за последний десяток лет перебрались сюда из Нью-Йорка или Лос-Анджелеса.
— По-моему, он жив-здоров, — замечаю я.
— А для меня его нет. О'кей? — У него начинает дергаться веко одного глаза, он так сильно сжал край стола, что побелели костяшки пальцев.
Мне не сразу удается сообразить, почему свидетель кажется не таким, как все. А-а, ясно, он голубой. Не похож на франта, не семенит при ходьбе, не отличается изнеженностью рук. Но наметанному глазу сразу видно — голубой.
Я внимательно разглядываю Ангелуса, пока он занимает место для дачи свидетельских показаний и приносит присягу, потом перевожу взгляд на сидящего рядом Одинокого Волка — он замер, словно сова,