Мой господин бранится, рвет и мечет, гневается по малейшему поводу. Постоянно жалуется на коменданта де Лоне. Пишет длинные гневные письма правительству Сардинии, высмеивает тюремщиков, их непроходимую тупость. Я пытаюсь придумать для него разные планы бегства, но это не может утешить его.
Во время ежедневных прогулок вокруг башни Сен-Пьер, вдоль крепостной стены с бойницами, мимо подземной камеры, откуда доносится вой сошедшего с ума узника, потом по тропинке к огороду и оттуда мимо капеллы в Нижней башне через площадь обратно в камеру маркиз проклинает «этих сумасшедших преступников, которые держат его взаперти». Он харкает и плюется.
– Они еще подлее, чем продавцы тухлого тунца в Эксе. Они служат палачам. Презрение мадам президентши настигает меня даже здесь, Латур, они шлют мне глупые, злобные письма, словно я не люблю своих детей и Рене, словно я никогда не любил своих родителей. Неужели я такое чудовище лишь потому, что немного развлекся с продажной девкой? Разве я не заслуживаю жизни?
Я кладу руку на плечо маркиза, здесь, в крепости, мы одинаково значительны или одинаково ничтожны, и говорю:
– Вы лучшее из всего, что было и есть во Франции.
Два раза в неделю мне приходится ездить в Шамбери, чтобы привезти маркизу то, что ему необходимо: одеколон, померанцевую туалетную воду, ванильные пастилки, чернила с бумагой, бренди, стеариновые свечи, лекарства. Мне не нравятся эти прогулки на свободу. Я стараюсь не смотреть на людские тела. Почти ни с кем не разговариваю. Предпочитаю оставаться в крепости. Мне нравится тюремная жизнь.
Независимо от того, чего и сколько я привожу, мой господин одинаково недоволен. Я пытаюсь найти в нем хоть малейшие признаки оптимизма и не нахожу. Он продолжает ныть. Его мучают головные боли, боли в груди, нарывы, ему нужны все новые и новые лекарства.
Говорит он не умолкая. Злится и готов взорваться от любых слов, объяснений, анекдотов. Он негодует на Божию злобу, на природные «молекулы злобы» и свою порочность, словно она досталась ему от рождения, а не усвоена им добровольно. Маркиз пытается оправдать себя разумными доводами: содеянное им – не преступление. По-моему, он живет в плену ходящих о нем слухов.
Я лежу и мечтаю в этом мире из камня. О том, что меня ждет в Париже. О телах номер пять, шесть и семь. Тело номер восемь лежит и дышит здесь, рядом со мной. Но мне не хочется думать об этом.
Лицо маркиза искажает гримаса боли. Настоящей или придуманной? Он всегда играл с болью. По ночам мы беседуем о домах терпимости, о женщинах. Он говорит о женской жестокости; по его мнению, общество выиграло бы, если бы женщины чаще пороли своих мужей. Тогда оно было бы избавлено от женского яда, отравляющего других людей. Он говорит о боли. Этому безумному дворянину на тюремной койке мнится, будто он деспот, страдающая плоть доставляет ему наслаждение. Меня тошнит от его болтовни.
Я засыпаю под звук его голоса.
И вижу сны в этом мире из камня.
Однажды утром я просыпаюсь от стонов маркиза. Поворачиваюсь на своей скамье. Передо мной его широкое лицо. Ему больно. Даже в темноте я вижу на его лице гримасы боли. Это особый язык, единственный, какой я знаю.
Как-то утром один итальянец попытался бежать. Стража схватила его, когда он перелез уже через вторую стену. Узники стояли у своих окон и слышали, как он кричал, когда его тащили назад. Потом над крепостью Миолан воцарилась тишина.
Несколько недель спустя мы составили план бегства вместе с бароном д'Алле де Сонги, известным аферистом, бежавшим уже не раз.
Маркиз попросил коменданта разрешить ему есть в комнате в Нижней башне, расположенной ближе всего к кухне. Обычно пища успевала остыть, пока попадала к нам, и маркиз объявил, что ему вредно есть холодную пищу. У коменданта был приказ оказывать маркизу некоторые поблажки, и потому он согласился выполнить эту просьбу. Рядом с комнатой, в которой мы пожелали есть, было помещение, которое кухарка использовала как кладовку. Барон осмотрел эту кладовку, – ее окно, единственное во всей крепости Миолан, не имело решетки. По словам барона, окно было достаточно велико, чтобы через него можно было пролезть. В пяти метрах под ним начиналась свобода.
Кладовка была заперта, но ключ находился у повара.
Я отправился на кухню за обедом для барона и маркиза. Пока я наливал суп в глубокую миску и выкладывал на блюдо цыпленка, красиво раскладывал маринованные артишоки и наливал вино в графин, я думал о Париже и о том, что меня там ожидает, о пятом, шестом и седьмом номере. И о номере восьмом. Но от всех этих мыслей мне становилось не по себе.
Повар, толстый недалекий человек, только что ушел в столовую, и я знал, что он вернется через две минуты. Распахнет ногой дверь и войдет. Я встал за дверью, держа поднос на вытянутой руке. Прислушался, чтобы не пропустить шагов повара. Наконец я их услыхал. Он напевал какую-то песню, толкнул ногой дверь, цыпленок и артишоки разлетелись по полу, вино залило мой камзол, повар выругался, поскользнулся и опустился на колени, чтобы поднять еду с пола, я же нагнулся над ним и вытащил у него из кармана ключи от кладовки. Он быстро обернулся и замахнулся на меня:
– Что ты делаешь?
Я подмигнул ему. Повар оттолкнул меня. Он не заметил пропажи ключей. Я вернулся в камеру маркиза. Там я зажег три стеариновые свечи и положил на стол письмо от маркиза. Маркиз предупреждал коменданта, чтобы тот не пытался нас преследовать. В письме было сказано, что нас ждут личные гвардейцы маркиза. После этого я вернулся в Нижнюю башню. Обед был подан, мы съели цыпленка, прикончили суп и вино и заперли дверь кладовки. С помощью веревки барона мы спустились на край рва. Переплыв ров, мы лесом побежали к границе с Францией.
Мы бежали четыре часа. Пересекли границу и бежали еще целый час, потом наконец остановились. Маркиз и барон спрятались в кустах и заснули, я охранял их сон. За ветвями я видел голову маркиза. Барон храпел. Я сидел поджав ноги, меня трясло от голода и усталости. Кожу на лице стянуло от засохшего пота. Я смотрел на голову маркиза. Когда я пытался подняться и подойти к нему, меня всякий раз начинало мутить. Странно. Я просидел, не двигаясь, всю ночь. Когда рассвело, я подумал, что так предопределено свыше. Я никогда не смогу убить маркиза.
Париж. Весна. Весенний свет отражается в Сене, весь берег в солнечных зайчиках. Деревья словно светятся изнутри, кажется, будто от них исходит золотое сияние. Я хожу по городу, наслаждаюсь его запахом и видом людей. Но очень скоро яркий солнечный свет начинает раздражать меня. У меня появляется неприятное чувство, будто кто-то следит за мной, будто солнце – чей- то большой глаз.
Мои анатомические инструменты остались в Савойе, и мне пришлось раздобыть новые. Я ношу их в кармане.
Пятый в списке – монах-бенедиктинец отец Нуаркюиль.
Мой взгляд проник в хаос извилин. Целый час я наблюдал за этим загадочным узлом. Он таил свойства и особенности монаха, какая поразительная точность и запутанность. Где-то между нервными волокнами и кровяными сосудами прячется боль.
Не думаю, что злоба возникает в мозгу, скорее всего – в сильвиевой борозде, в этой складке из ничего, которая отделяет височную долю от теменной.
У меня уже нет прежнего терпения.
Что-то изменилось.
Я не понимаю. С тех пор как я приехал из Савойи, меня постоянно тошнит и мутит. Это не боль. Меня просто тошнит и мутит. Что это? Может, я чем-нибудь заразился? Не знаю.
Я жил в Лакосте. Такой холодной зимы не случалось уже много лет. На полях лежали широкие полосы инея. Окна разрисовал мороз, природа притихла. А меня мучила тревога. Подобной тревоги я еще не испытывал. Что-то было не так, но я не понимал, что именно. Просто не так, и все. Я не мог работать. Не делал вскрытий, не писал заметок, не читал. Вообще ничего не делал.
В ту зиму я видел много непонятного и пережил необъяснимое наслаждение. Сводня Нанон. Ее рыжие волосы были как струны, натянутые к потолку. Дю План, танцор из марсельского театра, украсил свою комнату костями какого-то покойного барона. Розетт из Монпельё любит плетку о девяти хвостах и