лотереи, изнуряющие народ. Свои приключения в мукденских курильнях опиума, куда он спасался, преследуемый маньчжурскими офицерами. И наконец – Россия, разнообразная, неслыханная социалистическая Россия, самое существование которой столь ослепительно, что кажется мифом. Однако это реальность! Реальность, которая в то же время является надеждой человечества!
– Ты знаешь, Мицци, любой рабочий или революционер в любой стране знает, что у него есть родина – Россия. Ты понимаешь, до чего это великая вещь!
Или он принимался рассказывать ей о европейской войне, где он провел четыре года в качестве рядового. Дитя послевоенного времени, она ничего не знала о «бертах», блиндажах, газах, истребителях. Она никак не могла взять в толк, почему несколько миллионов человек избрали своим занятием убивать друг друга и предавались ему с необыкновенным усердием.
– А страшно было на фронте? – спросила она.
– Понимаешь, в глубине души каждый был уверен, что смерть его обойдет. Один верил в трусливость смерти. Другой – в ее рассеянность. Я, – он засмеялся, – в ее снисходительность к литераторам.
Мицци в это время, как всегда, когда ей бывало скучно слушать, но тем не менее сохраняя вдумчивое выражение лица, кокетничала глазами с каким-нибудь парнем, проходившим мимо, официантом, пассажиром, матросом, – все равно. В конце концов она переводила взгляд на Пише и решала, что он красивее всех. «А все же он привязался ко мне», – с гордостью подумала она. Слезы нежности подступили к ее горлу. Она схватила Пише за руку и воскликнула:
– Я вымолила тебя у бога!
Между тем Пише заинтересовался одной горничной, американкой. Оттягивая веко, он с любопытством наводил на нее свой правый глаз.
– Понимаешь, – сказал он Мицци, – она бы мне очень пригодилась. Я мог бы сделать из нее чудесный образ для книги.
Но Мицци сказала ему, что она не хочет рисковать своим счастьем ради книги.
– Ты глупа, – сказал Пише.
Он действительно считал ее глупой, – тогда как нервы ее, не испытывая постоянного раздражения, пришли впервые в ее жизни в состояние покоя. Наступила приятная тупость.
Пише с удовольствием слушал, когда Мицци вдруг принималась описывать ему его собственную наружность.
– Рассказать тебе, какой ты? – начинала она.
По-видимому, ей иногда казалось, что он маленький мальчик, ее сынок. В движениях ее ладони, когда она его гладила, было что-то бесконечно ласковое, усыпительное. Она считала, что Пише не использует своей красоты.
– Ты красив, да. Но ты мог бы быть еще красивее. Ты горбишься. Я знала парней, которые никогда не морщили лоб.
Было видно, что она сильно к нему привязалась. Все чаще стояли у нее на глазах слезы нежности, грустные слезы короткого счастья, когда она смотрела на Пише.
Она скрывала их. К числу ее немногих коренных убеждений принадлежало то, что женщина должна быть веселой, если она хочет удержать мужчину.
И все же тяжесть любви постепенно искажала ее добрый характер. Она придиралась к своему любовнику. Она досаждала ему упреками. Такой любовью Пише мог бы восхищаться, только читая о ней в книге.
Иногда вечером показывали фильмы: «Маленькую фермершу» с Дороти Уолф, «Дочь Пиомаре» с Гвендо-лен Лиер.
В центре каждого фильма стояла американская девушка, пепельноволосая, наряженная в последние выдумки Парижа, – пленительное существо, истый кумир толп, – скользившая по экрану с такой легкостью, что не оставалось никаких сомнений, что жизнь ее сплошной праздник. Пише пожимал плечами.
– Неплохой способ усыплять классовую бдительность! – бормотал он, оглядывая зрительный зал, наполненный лакеями и матросами.
Одинокий мальчик вслух комментировал поступки и наряды красавиц.
В антракте Пише посмотрел на Мицци. Она плакала.
– В чем дело? – сказал он тоном, который показывал, что он не одобряет такого рода чувствительность.
Они вышли на палубу.
Она не хотела говорить.
– Тебе это покажется глупым…
Но потом сказала:
– Мне грустно было смотреть на всех этих Дороти Уолф и Гвендолен Лиер. Вот, может быть, я буду получать долларов пятьдесят, спасибо тебе. Но это значит – прощай экран. Я всю жизнь мечтала стать киноактрисой…
– Боже мой, – воскликнул Пише, искренне пораженный, – ты помнишь моего гамбургского приятеля, которому ты еще так понравилась?
– Этот маленький? – сказала Мицци, скроив презрительную мину. – С еврейским лицом?
– Ну да! Это же был Чарли Чаплин. И добряк Пише посмотрел на Мицци с сожалением и любопытством.
– Ты ему здорово нравилась, – прибавил он.