проснувшись от этого звука, я увидел его — он стоял ко мне спиной, одетый, курил и глядел в окно туда, где длинные рассветные тени лежали на росе и первые птицы пробовали голоса среди распускающейся листвы. Я заговорил, он обернулся, и на лице его я не нашел ни малейших следов вчерашнего опустошения — это было свежее, хмурое лицо обиженного ребенка.
— Ну, — сказал я, — как вы себя чувствуете?
— Довольно странно. Наверно, я еще немного пьян. Я сейчас ходил на конюшню, думал взять автомобиль, но там всё заперто. Мы уезжаем.
Он выпел воды из графина у моего изголовья, выбросил в окно сигарету и закурил новую; руки его дрожали, как у старика.
— Куда же вы собираетесь?
— Не знаю. Видимо, в Лондон. Можно мне поехать к вам?
— Разумеется.
— Ну хорошо. Одевайтесь. Вещи пусть пришлют поездом.
— Мы не можем так уехать.
— Мы не можем здесь оставаться.
Он сидел на подоконнике и, отвернувшись, смотрел в окно. Потом вдруг сказал:
— Вон из труб кое-где идет дым. Наверно, уже отперли конюшни. Пойдем.
— Я не могу так уехать, — сказал я. — Я должен попрощаться с вашей матерью.
— Верный пудель.
— Просто я не люблю удирать.
— А мне нет дела. И я всё равно удеру как можно дальше и как можно скорее. Можете сговариваться с моей матерью о чем хотите, я не вернусь.
— Так вы говорили вчера.
— Знаю. Простите, Чарльз. Я же сказал, что еще немного пьян. Если для вас это хоть какое-то утешение, могу вам сказать, что я омерзителен самому себе.
— Для меня это совсем не утешение.
— Немного все-таки должно вас утешить, по-моему. Ну хорошо, если вы не едете, передайте от меня привет няне.
— Вы в самом деле уезжаете?
— Конечно.
— Мы увидимся в Лондоне?
— Да, я остановлюсь у вас.
Он ушел, но я больше заснуть не смог. Часа через два пришел слуга, принес чай, хлеб и масло и приготовил мою одежду для нового дня.
Позже я пошел к леди Марчмейн; на дворе поднялся сильный ветер, и мы остались дома; я сидел у камина в ее комнате, она склонилась над рукоделием, и побег плюща с распустившимися почками бился о стекло.
— Если б только я не видела его, — говорила она. — Это было жестоко. Мне не так страшно думать о том, что он был пьян. Это случается со всеми мужчинами, когда они молоды. Я знаю и привыкла, что так бывает. Мои братья в его возрасте были настоящие буяны. Мне было больно вчера, потому что я видела, что ему плохо.
— Я понимаю, — сказал я. — Я еще никогда не видел его таким.
— И как раз вчера… когда все разъехались и остались только свои — видите, Чарльз, я отношусь к вам совершенно как к родному, Себастьян вас любит, — когда ему не было нужды изображать веселье. И он не был весел. Я почти не спала сегодня, и всё время меня терзала одна мысль: ему плохо.
Мне невозможно было ей объяснить то, что я сам понимал еще только наполовину, но уже тогда у меня мелькала мысль: «Она скоро сама узнает. А может быть, знает и теперь».
— Да, это было ужасно, — сказал я. — Но пожалуйста, не думайте, что он всегда такой.
— Мистер Самграсс говорит, что в минувшем семестре он слишком много пил.
— Да, но не так, как вчера. Так еще не было никогда.
— Но почему же тогда вчера? Здесь? С нами? Я всю ночь думала, и молилась, и ломала голову, как мне с ним говорить, а утром оказалось, что он уехал. Это было жестоко — уехать, не сказав ни слова. Не хочу, чтобы он стыдился; из-за того, что ему стыдно, и получается всё так нехорошо.
— Он стыдится, что ему плохо, — сказал я.
— Мистер Самграсс говорит, что он очень оживлен и шумлив. Насколько я понимаю, — добавила она, и легкий отсвет улыбки мелькнул среди туч, — насколько я понимаю, вы и он занимаетесь тем, что дразните мистера Самграсса. Это дурно. Я очень ценю мистера Самграсса. И вы тоже должны его ценить после всего, что он для вас сделал. Впрочем, может быть бы мне было столько лет, сколько вам, и я была юношей, мне бы и самой хотелось иногда подразнить мистера Самграсса. Нет, такие шалости меня не пугают, но вчерашний вечер и сегодняшнее утро — это уже совсем другое. Видите ли, всё это уже было.
— Могу только сказать, что часто видел его пьяным и сам часто пил вместе с ним, но то, что было вчера, для меня совершенно внове.
— О, я имею в виду не Себастьяна. Это было много лет назад. Я один раз уже прошла через это с человеком, который был мне дорог. Ну, да вы должны знать, о ком идет речь — это был его отец. Он напивался вот таким же образом. Мне говорили, что теперь он переменился. Молю бога, чтобы это было правдой, и, если это действительно так, благодарю его от всего сердца. Но нынешнее бегство — тот ведь тоже убежал, вы знаете. Он, как вы верно сказали, стыдился того, что ему плохо. Обоим им плохо, обоим стыдно — и оба обращаются в бегство. Какая прискорбная слабость. Мужчины, с которыми я росла — ее большие глаза оторвались от вышивания и устремились к трем миниатюрным портретам в складной кожаной рамке, — были не такими. Я просто не понимаю этого. А вы, Чарльз?
— Тоже не очень.
— А ведь Себастьян привязан к вам больше, чем к кому-либо из нас. Вы должны ему помочь. Я бессильна.
Я сжал до нескольких фраз то, что было высказано в многих фразах. Леди Марчмейн не была многоречива, но она обращалась с предметом разговора по-женски жеманно, кружа поблизости, подступая и вновь отступая и прикидываясь незаинтересованной; она порхала над ним, точно бабочка; играла в «тише едешь — дальше будешь», украдкой от собеседника подвигаясь к цели и останавливаясь как вкопанная под наблюдающим взглядом. Им плохо, и они обращаются в бегство — вот что было ее горем, и это всё, что я понял из ее слов. Чтобы выговориться, ей понадобился целый час. В заключение, когда я уже встал, чтобы раскланяться, она сказала, словно только что вспомнила:
— Кстати, вы видели книгу моего брата? Она только что вышла.
Я сказал, что пролистал ее у Себастьяна в комнате.
— Мне хотелось бы, чтобы она у вас была. Можно, я подарю вам? Они все трое были блестящие мужчины. Нед был из них лучшим. Его убили последним, и, когда пришла телеграмма — а я знала, что она придет, — я подумала: «Теперь черед моего сына осуществить то, что никогда уже не сделает Нед». Я была в те дни одна. Себастьян только что уехал в Итон. Если вы прочтете книгу Неда, вы поймете.
Экземпляр книги лежал наготове у нее на бюро. И мне подумалось: «Такое прощание у нее было запланировано еще до того, как я вошел. Может быть, она весь разговор отрепетировала заранее? А если бы всё пошло иначе, она, наверное, положила бы книжку обратно в стол?»
Она написала на форзаце мое и свое имя, число и место.
— Сегодня ночью я молилась и за вас, — сказала она.
Я закрыл за собой дверь, оставив позади bondieuserie[22], и низкие потолки, и ситцевую обивку в цветочек, и кожаные переплеты, и виды Флоренции, и вазы с гиацинтами, и чаши с цветочными лепестками, и petit-point[23] — укромный женский современный мир — и очутился снова под сводчатыми ячеистыми потолками, среди колонн и карнизов главного холла в возвышенной мужской атмосфере лучшего века. Я не был дураком, и я был достаточно взрослым, чтобы понимать, что меня пытались подкупить, но я был настолько еще молод, что испытал от этого чувство удовлетворения, а Джулию я в то утро так и не видел, но, когда я уже отъезжал, к дверце машины подбежала Корделия и сказала: