концах Европы, что у меня по крайней мере уже сложилось яркое зрительное представление о том, что такое революция — красный флаг на почтамте, перевернутый трамвайный вагон, пьяные сержанты, открытые ворота тюрьмы и шайки выпущенных на свободу преступников, шныряющие по улицам, и вокзал, на который так и не прибыл по расписанию поезд из столицы. Об этом мы, что ни день, читали в газетах, смотрели кинофильмы, слушали рассказы за ресторанными столиками вот уже шесть или семь лет подряд, и это стало частью нашего жизненного опыта из вторых рук, подобно грязи на полях Фландрии или мухам Месопотамии.
Но вот мы пристали к берегу, и нас встретила привычная таможенная рутина, и точный, как часы, поезд, и носильщики на перроне вокзала Виктории, выстроившиеся двумя рядами перед вагонами первого класса, и длинная очередь свободных такси.
— Разъедемся, — решили мы, — и посмотрим, где что происходит. А за ужином встретимся и поделимся впечатлениями, — но в глубине души мы уже знали, что ничего не происходит; ничего такого, во всяком случае, что требовало бы нашего присутствия.
— А-а, здравствуй, здравствуй, — сказал отец, столкнувшись со мною на лестнице. — Очень рад, что ты вернулся так скоро. (Я пробыл за границей почти полтора года.) Между прочим, ты приехал в неудобное время. У нас тут послезавтра опять устраивают забастовку — всё один вздор, — и трудно сказать, когда ты теперь сможешь уехать.
Я подумал о том, чем мне пришлось пожертвовать, — о вечерних фонарях, загорающихся сейчас вдоль набережных Сены, о приятном обществе, которое у меня там было (я в то время завел близкое знакомство с двумя эмансипированными молоденькими американками, снимавшими на двоих холостяцкую квартирку в Атейле), и пожалел, что приехал.
Мы ужинали в тот вечер в «Кафе-Ройяль». Там всё же попахивало порохом, потому что столики были заняты студентами, съехавшимися в Лондон «на защиту отечества». Одна группа из Кембриджа только что записалась в полном составе связными Транспорт-хауса[30], а позади них сидела другая группа — из добровольного полицейского отряда. Время от времени то те, то другие выкрикивали через плечо что-нибудь обидное и вызывающее, но трудно затеять серьезную стычку, находясь спиной к спине с врагом, и кончилось всё тем, что они заказали друг для друга высокие кружки пива.
— Были б вы в Будапеште, когда в город входил на марше Хорти, — вздохнул Жан. — Вот это политика!
В одном доме у Риджент-парка был вечер в честь «Черных птиц», недавно прибывших на гастроли. Кто-то из нас получил приглашение, и мы отправились туда всей компанией.
Для нас, завсегдатаев «Бриктопа» и «Баль-Нэгра» на Рю Бломэ, это было вполне заурядное зрелище. Но едва я переступил порог, до меня донесся единственный в своем роде голос — эхо прошлого, которое казалось мне уже таким далеким.
— Нет, — произнес этот голос, — это не звери в зоологическом саду, мой любезный Мулкастер, и нечего на них глазеть. Это артисты, мой милый, великие артисты, которых надо почитать.
За столиком, уставленным винными бутылками, сидели Антони Бланш и Бой Мулкастер.
— Слава богу, хоть кто-то знакомый нашелся, — сказал Мулкастер, когда я к ним подошел. — Одна барышня меня сюда затащила. И не знаю, куда делась.
— Она сбежала от вас, мой милый, и знаете почему? Потому что вам здесь абсолютно не место, Мулкастер. Этот вечер не для таких, как вы, и вам здесь нечего делать. Вы должны убраться отсюда вон, мой милый, и пойти в «Старую сотню» или на какой-нибудь погребальный бал на Белгрейв-сквер.
— Я и так сюда прямо с бала, — ответил Мулкастер. — А в «Сотню» еще рано. Посижу немного. Может, потом веселее станет.
— Я плюю на вас, — сказал Антони. — Пойдемте поговорим, Чарльз.
Мы взяли бутылку и наши рюмки и отыскали свободный угол в другом зале. У наших ног на полу пятеро оркестрантов — «черных птиц», сидя на корточках, бросали кости.
— Вон тот негр, — сказал Антони, — вон тот, довольно светлый, на днях кокнул миссис Арнольд Фрикхаймер молочной бутылкой по голове, мой милый.
И почти сразу же мы с ним неизбежно заговорили о Себастьяне.
— Мой милый, он так пьет. Он приехал и поселился у меня в Марселе в прошлом году, когда вы с ним разошлись, и, право, это было выше моих сил. Целый день прикладывается к бутылке, точно вдовствующая герцогиня. И столько хитрости. У меня всё время что-нибудь пропадало, какие-то вещицы, которыми я дорожил, один раз исчезли два костюма, только что прибывшие от «Лесли и Робертса». Разумеется, я не мог подумать на Себастьяна — у меня в квартире постоянно появлялись и исчезали разные темные личности; уж кто-кто, а вы, мой милый, знаете мое пристрастие к темным личностям. Но в конце концов, мой милый, мы обнаружили ломбард, где Себастьян всё это з-з-закладывал, и тогда выяснилось, что у него нет квитанций — их, оказывается, тоже можно реализовать в бистро.
Вижу это неодобрительное пуританское выражение вашего лица, мой любезный Чарльз, словно вы считаете, что это я его толкал по стезе порока. Это одно из наименее приятных свойств Себастьяна — он всегда производил впечатление толкаемого по стезе порока. Но уверяю вас, я делал всё, что мог. Я много раз говорил ему: «Зачем пить? Если вы ищете забытья, есть много других, гораздо более соблазнительных способов». И я повел его к самому надежному человеку — ну, вы знаете его не хуже меня: Нада Алопов, и Жан Люксмор, и все знакомые уже много лет его клиенты, его всегда можно найти в «Регина баре»; и потом у нас из-за этого вышли серьезные осложнения, потому что Себастьян дал ему негодный чек — п-п- поддельный, представьте себе, мой милый, — и к нам на квартиру явилась целая банда, опаснейшие головорезы, мой милый, а Себастьян в это время был в совершенном беспамятстве, и всё это получилось крайне неприятно.
К нам подошел Бой Мулкастер и без приглашения уселся рядом со мною за наш столик.
— Там пить больше нечего, — пояснил он, опоражнивая в свой стакан нашу бутылку. — Ни одной знакомой физиономии, всё только какие-то чернокожие.
Антони не удостоил его вниманием, он продолжал свой рассказ.
— Ну и тогда мы уехали из Марселя и поселились в Танжере, и вот там-то, мой милый, Себастьян и завел себе этого нового дружка. Как вам его описать? Он похож на швейцара из «Теней» — такой здоровенный немец, служил в Иностранном легионе. Выдрался оттуда, отстрелив себе большой палец на ноге. Нога у него до сих пор не зажила. Когда Себастьян с ним познакомился, он был зазывалой при одном из заведений Касбы и умирал с голоду. Себастьян привез и поселил его у нас. И это было смертоубийственно. Ну и тогда я подался обратно, в старую добрую Англию. В старую добрую Англию, — повторил он, обводя широким жестом негров, играющих в кости у наших ног, Мулкастера, уставившегося перед собой бессмысленным взглядом, и хозяйку дома в пижаме, которая подошла к нам познакомиться.
— Никогда вас раньше не встречала, — сказала она. — И не приглашала. И вообще, откуда взялось всё это белое отребье? Может быть, я попала в чужой дом?
— Родина в опасности. — сказал Мулкастер. — Мало ли что может случиться.
— Ну как вечер? Удался? — поинтересовалась хозяйка. — Как вы думаете, Флоренс Миллз согласится спеть? Мы с вами встречались, — добавила она, обращаясь к Антони.
— Много раз, дорогая, но сегодня вы меня не пригласили.
— Неужели? Наверно, вы мне не нравитесь. Я думала, мне все люди нравятся.
— Как, по-вашему, — спросил Мулкастер, когда хозяйка дома покинула нас, — остроумно будет, если дать пожарную тревогу?
— О да, Бой, ступайте и позвоните.
— Может, взбодрит всех немного, а?
— Вот именно.
И Мулкастер ушел в поисках телефона.
— Если не ошибаюсь, Себастьян со своим хромоножкой отправились во Французское Марокко, — продолжал Антони. — Когда я уезжал, у них были неприятности с танжерской полицией. Маркиза со дня моего приезда положительно не дает мне ни минуты покоя. Хочет, чтобы я как-нибудь с ними связался. Ах, как ей сейчас, бедняжке, худо приходится. Чем доказывается, что справедливость на земле все-таки