— Либо я пьяна, либо начинается качка. — И в ту самую минуту, когда она это произносила, мы все вдруг завалились набок, у буфета раздался звон падающих ножей и вилок, а на столе все рюмки опрокинулись и покатились; каждый ухватился за свой прибор, и на лицах, обращенных к соседям, отразилась целая гамма чувств — от ужаса у жены дипломата до облегчения во взгляде Джулии.
Шторм, который вот уже час подбирался к нам, неслышный, невидимый, неощущаемый в нашем замкнутом, изолированном мирке, теперь обошел нас и со всей силой обрушился на нос корабля.
За грохотом последовала тишина, затем высокий нервный сбивчивый смех. Стюарды закрывали салфетками винные пятна на скатерти. Мы попытались возобновить беседу, но каждый ждал, подобно тому рыжему господину, следившему за набухающей на носу у лебедя каплей, следующего удара; и следующий удар приходил и был всякий раз сильнее предыдущего.
— Ну, я должна со всеми проститься, — сказала, вставая, жена дипломата.
Муж увел ее. Кают-компания быстро пустела. Скоро за столом остались только Джулия, моя жена и я, и по какой-то телепатии Джулия сказала:
— Как в «Короле Лире».
— Только каждый из нас — это все трое.
— Кто трое? — не поняла моя жена.
— Лир, Кент, Шут.
— О господи, сейчас у нас снова всё начнется, как в сегодняшнем разговоре про капитана Буремглоя. Ради бога, ничего не объясняй.
— Да я и не смог бы, вероятно, — ответил я.
Снова взлет вверх и падение в глубокую пропасть. Стюарды хлопотали, закрепляя, пристегивая, убирая лишнее.
— Ну, — сказала моя жена, — мы пообедали и показали пример британской невозмутимости. Теперь пойдем посмотрим, что происходит.
Один раз на пути в салон нас швырнуло об стену, и мы втроем уцепились за какую-то колонну; в большом зале было пусто; оркестр, правда, играл, но танцующих не было; столы были расставлены для лотереи, но никто не покупал билеты, и судовой офицер, специализировавшийся на выкликании номеров со всеми прибаутками нижней палубы: «Шестнадцать-шестнадцать, рано целоваться!», «Срок родин — двадцать один!» — стоял в стороне и болтал с сослуживцами; человек десять-пятнадцать сидели по углам с книгой, кое-где за столиком играли в бридж, в курительной пили коньяк, но из наших недавних гостей не было видно никого.
Мы посидели втроем перед пустым помостом для танцев; моя жена строила планы, как, соблюдая вежливость, перебраться за какой-нибудь другой стол в капитанской столовой.
— Неужели нам ходить в ресторан, — говорила она, — и платить лишние деньги за совершенно такой же обед? И вообще там обедают одни киношники. Там нам делать нечего.
Немного спустя она сказала:
— Все-таки голова у меня разболелась. И вообще я устала. Пойду спать.
Джулия ушла вместе с ней. Я побродил по закрытым палубам, где слышно было завывание ветра и коричнево-белая пена взмывала из темноты, расползаясь клочьями по стеклу; у выходов дежурили матросы, не пускавшие пассажиров на открытые палубы. Наконец и я тоже ушел вниз.
В моей каюте все бьющиеся предметы были убраны, дверь в соседнее помещение открыта и защелкнута, и моя жена жалобно окликнула меня оттуда:
— Я чувствую себя ужасно. Никогда не думала, что эти огромные пароходы может так болтать, — сказала она, и глаза ее были полны страха и обиды, как у женщины, которая наконец убедилась, когда подошел ее срок, что самый роскошный родильный дом и самые дорогие доктора не избавят ее от предстоящего испытания; и действительно, взлеты и падения корабля следовали друг за другом через равные промежутки времени, подобно родовым схваткам.
Я спал у себя, вернее, лежал в полузабытьи, между сном и бодрствованием. На узкой жесткой койке, быть может, еще удалось бы обрести отдых, но здесь были широкие пружинистые ложа; я собрал какие-то валики и диванные подушки и попытался заклинить себя ими, но всё равно меня швыряло при каждом наклоне — к килевой качке прибавилась теперь бортовая, — и голова гудела от скрежетов и гулов.
В какой-то момент, наверное за час до рассвета, в раскрытой двери, подобно привидению, возникла фигура моей жены; она обеими руками держалась за косяк и жалобно говорила:
— Ты спишь? Неужели ничего нельзя сделать? Может быть, лекарство какое-нибудь?
Я позвонил ночному стюарду, у него наготове было какое-то питье, от которого ей немного полегчало.
И всю ночь между сном и бодрствованием я думал о Джулии; в моих обрывочных сновидениях она принимала сотни фантастических, жутких и непристойных обличий, но когда я пробуждался, возвращалась ко мне такой, какой я видел ее за обедом: печально поникнув лучистой головой.
С первым светом я заснул и, проспав часа два, проснулся свежим, с радостным предвкушением чего- то важного.
Ветер, как сообщил мне стюард, немного утих, но всё еще дул очень сильно, и на море по-прежнему была крупная зыбь, а для удовольствия пассажиров, как он мне объяснил, ничего нет хуже крупной зыби. «Нынче с утра вот почти никто не заказывал завтрак».
Я заглянул к жене. Она спала. Я закрыл дверь между нашими каютами, позавтракал лососиной с рисом и холодным брейденхемским окороком и вызвал по телефону парикмахера, чтобы он меня побрил.
— В гостиной много пакетов для мадам, — сказал мне стюард. — Оставить их пока там?
Я пошел посмотреть. Прибыла вторая порция целлофановых пакетов — заказанных по радио нью- йоркскими знакомыми, которых секретари не успели вовремя оповестить о дне и часе нашего отъезда, и присланных в знак благодарности вчерашними гостями. Для цветочных ваз сейчас было неподходящее время; я велел стюарду оставить всё как есть, а потом, озаренный внезапной идеей, поднял с пола букет роз, вынул из него карточку мистера Крамма и отправил с моими наилучшими пожеланиями Джулии.
Она позвонила, когда меня брили.
— Чарльз, что за неудачная мысль! Так не похоже на вас.
— Они вам не нравятся?
— Ну что можно делать с розами в такую погоду?
— Нюхать.
Раздался шорох разворачиваемого целлофана.
— Они совершенно не пахнут.
— Что вы ели на завтрак?
— Черный виноград и дыню.
— Когда я вас увижу?
— Перед вторым завтраком. До этого я занята с массажисткой.
— С массажисткой?
— Да, удивительно, верно? Я никогда раньше не делала массажа, только один раз, когда повредила плечо на охоте. Есть что-то такое в пароходной жизни, располагающее всех к праздности и роскошеству, верно?
— Кроме меня.
— А эти неуместные розы?
Парикмахер делал свое дело, являя чудеса ловкости и устойчивости — подобно балетному фехтовальщику, он то балансировал на носке одной ноги, то перепрыгивал на другую, стряхивая с лезвия клочья мыльной пены и низвергаясь с высоты на мой подбородок, как только судно вновь принимало ровное положение; сам бы я не отважился поднести к лицу безопасную бритву.
Снова зазвонил телефон.
Это была моя жена:
— Как ты себя чувствуешь, Чарльз?
— Устал немного.
— Ты ко мне не зайдешь?