знать меру. И была какая-то трогательная чистоплотность наизнанку в том, как Себастьян в своей крайности поспешил к открытому окну. Но все-таки, что там ни говори, знакомство было не из приятных.
Товарищи выволокли его из ворот, и через несколько минут студент, задававший пирушку, приветливый итонец с моего курса, вернулся, чтобы принести извинения. Он тоже был сильно пьян, и речи его носили характер повторяющийся, а под конец еще и слезливый.
— Беда в том, что вина были слишком разные, — объяснял он — ни количество, ни качество тут ни при чем. Всё дело в смеси. Уразумейте это, и вы постигнете корень зла. Понять — значит простить.
— Да-да, — ответил я, однако на следующее утро, выслушивая упреки Ланта, всё еще испытывал досаду.
— Кувшин-другой подогретого вина на пятерых, — ворчал Лапт, — и вот, пожалуйста. Не успели даже до окна добежать. Кто не умеет пить, пусть не берется, я так считаю.
— Это не мы, Лант. Это один человек не из нашего колледжа.
— Мне от этого не легче вывозить всю эту мерзость.
— Там для вас пять шиллингов на буфете.
— Видел и благодарю, но по мне лучше уж не надо денег и чтоб не было этого безобразия.
Я надел университетскую мантию и оставил его в одиночестве делать свое дело. В те дни я еще посещал лекции и домой вернулся незадолго до полудня. Моя гостиная была завалена цветами: во всех углах, на всех столах, полках и подоконниках, во всех мыслимых сосудах стояло столько цветов, что казалось — и в действительности так и было, — сюда перекочевало содержимое целого цветочного магазина. Когда я вошел, Лант как раз заворачивал в бумагу последний букет, который собирался унести с собой.
— Что это всё означает, Лант?
— Вчерашний джентльмен, сэр. Он оставил вам записку.
Записка была написана цветным карандашом поперек целого листа моего лучшего ватмана: «Я жестоко раскаиваюсь. Алоизиус не хочет со мной разговаривать, пока не убедится, что я прощен, поэтому, пожалуйста, приходите ко мне сегодня обедать. Себастьян Флайт».
Как это на него похоже, подумал я, считать, что я знаю, где он живет; впрочем, я и в самом деле знал.
— Занятный молодой джентльмен, и убирать за ним одно удовольствие. Я так понимаю, вас сегодня к обеду дома не будет, сэр? Я предупредил мистера Коллинза и мистера Партриджа — они хотели прийти сегодня к нам обедать.
— Да, Лант, сегодня я к обеду не буду.
Этот званый обед — ибо там оказалось еще несколько гостей — знаменовал начало новой эры в моей жизни. Но подробности его стерлись в моей памяти, на него наслоились воспоминания о многих ему подобных, которые следовали друг за другом весь этот и следующий семестры, точно хоровод купидончиков на ренессансном фризе.
Я шел туда не без колебания, ибо то была чужая территория, и какой-то вздорный внутренний голос предостерегающе нашептывал мне на ухо с характерной интонацией Коллинза, что достойней было бы воздержаться. Но я в ту пору искал любви, и я пошел, охваченный любопытством и смутным, неосознанным предчувствием, что здесь наконец я найду ту низенькую дверь в стене, которую, как я знал, и до меня уже находили другие и которая вела в таинственный, очарованный сад, куда не выходят ничьи окна, хоть он и расположен в самом сердце этого серого города.
Себастьян жил в колледже Христовой церкви, на верхнем этаже Медоу-Билдингс. Я застал его одного, он стоял и обколупывал бекасиное яйцо, которое вынул из большого, выложенного мохом гнезда, украшавшего середину стола.
— Я их пересчитал, — объяснил он, — и вышло по пять на каждого и два лишние. Эти два я взял себе. Умираю с голоду. Я безоговорочно отдался в руки господ Долбера и Гудолла и теперь чувствую себя так упоительно, словно всё вчерашнее было лишь сном. Умоляю, не будите меня.
Он был волшебно красив той бесполой красотой, которая в ранней юности, словно звонкая песня, зовет к себе любовь, но вянет при первом же дыхании холодного ветра.
В его гостиной были собраны самые неуместные предметы — фисгармония в готическом ящике, корзина для бумаг в виде слоновьей ноги, груда восковых плодов, две несуразно огромные севрские вазы, рисунки Домье в рамках, — и всё это выглядело особенно странно рядом с простой университетской мебелью и большим обеденным столом. На камине толстым слоем лежали пригласительные карточки от хозяек лондонских салонов.
— Этот злодей Хобсон запер Алоизиуса в спальне, — сказал он. — Впрочем, наверное, и к лучшему, потому что бекасиных яиц на него не хватит. Знаете, Хобсон питает вражду к Алоизиусу. Я вам завидую — у вас прекрасный служитель. Сегодня утром он был со мною очень добр, когда другие могли бы выказать строгость.
Собрались гости. Это были три итонских выпускника, ныне первокурсники, элегантные, слегка рассеянные, томные юноши; накануне они все вместе побывали на каком-то балу в Лондоне и сегодня говорили о нем, словно о похоронах близкого, но нелюбимого родственника. Каждый, входя, прежде всего бросался к бекасиным яйцам, потом замечал Себастьяна и наконец меня — со светским отсутствием какого- либо интереса, словно говоря: «У нас и в мыслях нет оскорбить вас хотя бы намеком на то, что вы с нами незнакомы».
— Первые в этом году, — говорили они. — Где вы их достаете?
— Мама присылает из Брайдсхеда. Они для нее всегда рано несутся.
Когда с яйцами было покончено и мы приступили к ракам под ньюбургским соусом, появился последний гость.
— Мой милый, — протянул он. — Я не мог вырваться раньше. Я обедал со своим н-н-немыслимым н- н-наста-вником. Он нашел весьма странным, что я ухожу. Я сказал, что должен переодеться перед ф-ф- футболом.
Он был высок, тонок, довольно смугл, с огромными влажными глазами. Мы все носили грубошерстные костюмы и башмаки на толстой подошве. На нем был облегающий шоколадный в яркую белую полоску пиджак, замшевые туфли, большой галстук-бабочка, и, входя, он стягивал ярко-желтые замшевые перчатки; полугалл, полуянки, еще, быть может, полуеврей; личность полностью экзотическая.
Это был — мне не нужно было его представлять — Антони Бланш, главный оксфордский эстет, притча во языцех от Чаруэлла до Сомервилла. Мне много раз на улице показывали его, когда он вышагивал своей павлиньей поступью; мне приходилось слышать у «Джорджа» его голос, бросающий вызов условностям, и теперь, встретив его в очарованном кругу Себастьяна, я с жадностью поглощал его, точно вкусное, изысканное блюдо.
После обеда он вышел на балкон и над толпой студентов в свитерах и теплых кашне, спешащих мимо на реку, в рупор, странным образом оказавшийся среди безделушек Себастьяна, завывающим голосом декламировал отрывки из «Бесплодной земли»[6].
— А я, Тиресий, знаю наперед, — рыдал он над ними из-под сводов венецианской галереи, —
И тут же, возвратясь в комнату, весело:
— Как я их удивил! Для меня каждый гребец — это еще одна доблестная Грейс Дарлинг[7].
Мы еще долго сидели за столом, попивая восхитительный куантро, и самый томный и рассеянный из итонцев распевал: «И павшего воина к ней принесли…», аккомпанируя себе на фисгармонии.
Разошлись мы в пятом часу.
Первым поднялся Антони Бланш. Он галантно и сердечно простился с каждым по очереди. Себастьяну