напрасно… Невинные сидят, виновные здравствуют, и никто не думает привлечь их к ответственности» (из письма т. Шолохова)…»[23]
Затем состоялась встреча писателя со Сталиным. Вождь якобы заявил в присутствии Ежова, что «великому русскому писателю Шолохову должны быть созданы хорошие условия для работы». Подробности этой встречи писатель поведал только после смерти вождя гостившему в Вешенской корреспонденту «Литературной газеты» Вадиму Соколову, а тот смог обнародовать эту историю только после смерти Шолохова и даже самой Советской власти, в конце 1994 года.
К обвинению Николая Ежова в конфликте с Шолоховым, который, как мы видим, носил политический, а не личный характер, добавился новый «грех». В августе 1938 года в ЦК ВКП (б) на имя Иосифа Сталина поступила анонимка, где сообщалось о троцкистском прошлом Евгении Ежовой. Во второй половине тридцатых годов это очень серьезное обвинение. Иосиф Сталин во второй раз, но теперь в более категоричной форме поставил перед Николаем Ежовым вопрос о разводе с супругой. Вернувшись вечером домой, нарком рассказал о беседе с вождем. У Евгении Ежовой началась глубочайшая депрессия. Одной из своих подруг – Зинаиде Орджоникидзе – она призналась: «Не имеет смысла жить, если тебе политически не доверяют».
В середине сентября 1938 года, в связи с сильным душевным расстройством жены, Ежов отправил ее на лечение в один из крымских санаториев. Спустя некоторое время Евгения Ежова прислала ему оттуда письмо-исповедь, в котором подводила итог всей прожитой жизни, а заодно опровергала обвинения, выдвинутые в ее адрес.
«Колюшенька, в Москве я была в таком безумном состоянии, что не могла даже поговорить с тобой. А поговорить очень хочется. Хочется подвести итог нашей совместной, и не только совместной, а своей жизни, потому что чувствую, что жизнь моя окончена. Не знаю, хватит ли сил все пережить.
Очень тебя прошу, и не только прошу, а настаиваю, проверить всю мою жизнь, всю меня. Я не могу примириться с мыслью о том, что меня подозревают в двурушничестве, в каких-то несодеянных преступлениях. Очень это незаслуженно, и так меня подкосило, что чувствую себя живым трупом.
За что же, Коленька, я обречена на такие страдания, которые человеку и придумать трудно… Сильно, очень сильно любя тебя, потерять тебя и остаться одной, запятнанной, опозоренной, живым трупом. Все время голову сверлит одна мысль: зачем жить? Какую свою вину я должна искупить такими нечеловеческими страданиями… Прошу тебя, умоляю – проверь все. Ведь ты можешь и обязан это сделать. Ради меня, ради Натуси, ради себя самого, наконец. Ведь ты как-то за меня отвечаешь. Ведь при тебе только я начала сознательно относиться к политической жизни, начала читать, разбираться. Как, какими словами передать тебе всю боль мою, мою обиду? Одиночество беспросветное, мрак кругом. Может ли один человек столько вытерпеть? Оказывается, может, к сожалению. Лучше бы умерла от жесточайших мук физических.
А потерять тебя, тебя, которого я выходила во время болезни как маленького, которому отдала все лучшее, что имела, а в результате принесла страдания… А как мне хотелось хоть чем-нибудь сделать тебе хорошее… Если еще живу, то только потому, что не хочу тебе причинять неприятности, хватит с тебя.
Понимаю тебя, не сержусь и люблю так, как никогда не любила, хоть и всегда молилась на тебя за твою скромность, преданность партии и тов. Сталину. Если бы можно было хоть пять минут поговорить с этим дорогим мне до глубины души человеком. Я видела, как чутко он заботился о тебе, я слышала, как нежно он говорил о женщинах. Он поймет меня, я уверена. Он почувствует. Он не может ошибиться в человеке и дать ему потонуть…
Так тяжело, что нет сил писать. Как я одинока и как незаслуженно глубоко несчастна. А дальше что? Страшно подумать. Мечусь по комнатам, хочется кричать, бежать. Куда? К кому? Кто поверит? Ты должен проверить все, молю тебя.
Женя».
Получив это письмо, Ежов вызвал жену в Москву, решив, видимо, что в том состоянии, в каком она находится, опасно оставлять ее надолго без присмотра. 29 октября 1938 года он поместил супругу с диагнозом «астено-депрессивное состояние» в расположенный на окраине Москвы санаторий им. Воровского, специализирующийся на лечении заболеваний нервной системы [24].
19 ноября 1938 года, около шести часов вечера, лечащий врач зашла к Евгении Ежовой и обнаружила ее спящей. Это показалось странным, так как в это время она обычно не спала. При попытке разбудить ее выяснилось, что сделать это невозможно. Зрачки были сужены, вяло реагировали на свет, отсутствовала реакция на укол.
В течение двух дней врачи боролись за жизнь пациентки, однако их усилия успехом не увенчались, и 21 ноября 1938 года, в 19 часов 55 минут, Евгения Ежова, не приходя в сознание, скончалась. Как определило вскрытие, смерть наступила от двустороннего воспаления легких, возникшего в связи с отравлением люминалом[25].
Запись в акте о вскрытии гласила:
«Труп женщины 34 лет, среднего роста, правильного телосложения, хорошего питания… Смерть наступила в результате отравления люминалом»[26].
Сам Николай Ежов не только любил гулять на стороне, об этом ниже, но и в пьяном виде демонстрировал повышенную болтливость. Снова процитируем показания Зинаиды Гликиной:
«…Некоторые лица, в том числе и я, не имевшие никакого отношения к органам НКВД, осведомлялись от почти всегда пьяного Ежова о некоторых конспиративных методах работы Наркомвнудела… Ежов неоднократно рассказывал о существовании Лефортовской тюрьмы, что там бьют арестованных и что он лично также принимает в этом участие. Присутствовавший при этом Фриновский (заместитель Ежова. –
После назначения Л. П. Берии заместителем Наркома Внутренних Дел Союза ССР Н. И. Ежов начал почему-то волноваться и нервничать. Он стал еще сильнее пьянствовать и часто выезжал на работу только вечером. В разговоре со мной по поводу назначения Л. П. Берии Хаютина-Ежова заметила: «Берия очень властный человек, и вряд ли Николай Иванович с ним сработается…»[27]
Когда Василий Блохин рассказывал о гомосексуализме Николая Ежова, то он пересказывал циркулировавшие среди сотрудников НКВД слухи, которые были основаны на одном документе – заявлении бывшего наркома. Находясь под следствием, он 23 апреля 1939 года написал заявление в Следственную часть НКВД, где сообщил:
«Считаю необходимым довести до сведения следственных органов ряд новых фактов, характеризующих мое морально-бытовое разложение. Речь идет о моем давнем пороке педерастии.
Начало этому было положено еще в ранней юности, когда я жил в учении у портного. Примерно лет с 15 до 16 у меня было несколько случаев извращенных половых актов с моими сверстниками – учениками той же портновской мастерской. Порок этот возобновился в старой царской армии во фронтовой обстановке. Помимо одной случайной связи с одним из солдат нашей роты у меня была связь с неким Филатовым, моим приятелем по Ленинграду, с которым мы служили в одном полку. Связь была взаимноактивная, то есть «женщиной» была то одна, то другая сторона. Впоследствии Филатов был убит на фронте.
В 1919 г. я был назначен комиссаром 2 базы радиотелеграфных формирований. Секретарем у меня был некий Антошин. Знаю, что в 1937 г. он был еще в Москве и работал где-то в качестве начальника радиостанции. Сам он инженер-радиотехник. С этим самым Антошиным у меня в 1919 г. была педерастическая связь взаимноактивная.
В 1924 г. я работал в Семипалатинске. Вместе со мной туда поехал мой давний приятель Дементьев. С ним у меня также были в 1924 г. несколько случаев педерастии, активной только с моей стороны.
В 1925 г. в городе Оренбурге я установил педерастическую связь с неким Боярским, тогда председателем Казахского облпрофсовета. Сейчас он, насколько я знаю, работает директором Художественного театра в Москве. Связь была взаимноактивная.
Тогда он и я только приехали в Оренбург, жили в одной гостинице. Связь была короткой, до приезда его жены, которая вскоре приехала.