рекламные растяжки, полотно их, просвеченное на солнце, было будто тающий в различного цвета жидкостях сахар-рафинад. Никогда еще в поле зрения Крылова не было столько людей одновременно; от осознания этого факта сделалось тревожно. Крылов то и дело приподнимался на цыпочки, с кулаками в карманах, с морозом в пальцах. Народу все прибывало; восторженные дети покачивались на плечах отцов, будто бедуины на верблюдах. Мимо Крылова прошагали два священника в плоских, точно вместе с рясами проглаженных бородищах, следом спешили артистки в фольклорных сарафанах, с глазами, намазанными как сливы, в побитых красных сапожках. Неподалеку, возле патрульной машины, мирно терпевшей гуляющих граждан, толстый, похожий на отличника милицейский сержант по-приятельски общался с ряженым белым офицером, хлебавшим пиво и игравшим желваками; шашка у офицера была забавна, как игрушечная деревянная лошадка. Повсюду ряженые перемешивались с теми, кто был при исполнении; среди толпы разгуливали куклы – плюшевые гиганты на тонких человеческих ножках, полые внутри, будто неправильно разросшиеся глобусы. В небе, абсолютно чистом, но ничего не дающем рассмотреть, уже давно зарождался авиационный вибрирующий звук: вдруг почти одновременно там возникли, точно ими брызнуло, лепестки парашютов. Сразу парашютисты пропали из глаз, словно оказались в слое невидимости, возможно не единственном в воздушной толще; одну фигурку понесло наискось на фоне проступившей «поганки», у которой отчетливей всего были видны старые проломы, серебрившиеся, точно трещины в стекле. Отвлекшись, Крылов не отследил момент, когда спортсмены материализовались над прудом, где для них была приготовлена белая платформа с нарисованными красными кругами. Первый парашютист, словно съехав на заднице с невидимой воздушной горки, приземлился аккуратно на цель, другой же промахнулся и, вылезши из воды и вытянув оттуда на себе обширную лужу, долго выбирал пузырящийся, играющий телесными пятнами мокрый парашют.
Должно быть, не все намеченные развлечения удавались сегодня. Татьяна еще не опаздывала, но по растущему объему ее отсутствия Крылов уже понимал, что опоздает непременно. Между тем Праздник Города готовился перейти в решающую фазу. На трибуне, прямо над Крыловым, уже возникли первые члены городского руководства; еще необязательные, похожие на случайно рассевшихся голубей, они рассеянно вертели головами, но было ясно, что вот-вот ожидается появление мэра. Ряженый офицер побежал, придерживая шашку. Пробно и невнятно пролаяли мегафоны. И вот он появился – крашеный старик с благообразной головой на узких плечиках калачом, перед собственным, растянутым на полфасада мэрии портретом, словно на Страшном суде. Крылову были видны его брезгливые морщины, длинные, будто темным соусом запачканные бакенбарды. Мэр был на голову меньше любого из своих подчиненных, но ему, должно быть, подставили табуретку, и он внезапно вырос, положив на гранитный бортик пеструю маленькую руку, похожую на черепашку.
Тут же перед мэром возникли микрофоны; гулкая речь его отдавалась вдали, эхом катила с другого берега пруда, так что казалось, будто оттуда отвечают пушки. Там, над выставкой цветов, над ярусами чугунных оградок и мерцающих березок, памятник основателям города, не то свежепокрашенный, не то облитый чем-то вроде шоколада, липко поблескивал. Тем временем милиция, растянувшись цепью, раздвинула толпу; обнажилась брусчатка, кое-где замусоренная яркими бумажками, однако же грозная, словно в горбатый камень добавили железа. Слева, на помосте, замер, приподняв в готовности горящие медные жерла, военный духовой оркестр. Внезапно дирижер сделал отчаянное движение, будто, решившись, спрыгнул с небоскреба, и грянул марш.
Крылову ничего не оставалось, кроме как стоять на месте. Он так и знал, что Таня не успеет к началу парада военно-исторических клубов, и вытягивал шею, стараясь разглядеть в текучей каше у метро знакомую стрижку, плоскую утиную походку. Томясь, он ощущал себя утопленником, к ногам которого привязан камень. Между тем на площади разворачивалось действо. Первыми по брусчатке прошагали пучеглазые усачи в зеленом обмундировании и тесных белых панталонах, в каких-то шахматных шапках на головах; на плечах они тащили ружья в собственный рост, похожие на прикрепленные к дереву куски водопровода. Восемнадцатый век сменило казачество, прогарцевавшее лихо, на лоснящихся шелковых лошадках, с игривой музыкой копыт, прелестной, будто это плясали женщины в лаковых туфлях, ударяя в ладоши.
Затем настала выжидательная пауза: что-то серьезное строилось в глубине Вознесенского проспекта, раздавались петушиные крики команды, подравнивались тени. Дирижер, нацелившись палочкой, свирепо глядел на оцепеневших оркестрантов, словно собирался сию минуту превратить их в лягушек и крыс. Едва дотерпев до дирижерского взмаха, оркестр ударил «Прощание славянки». Мэр на трибуне приосанился, поблескивая пуговицами полувоенного пальто.
Господа офицеры шли красиво. Крылов даже удивился тому, как глупо они выглядели по отдельности и как внушительно смотрелись в строю. Шаг их в жесткую складку был с просверком, на груди у каждого горело солнце.
Каждый белогвардеец многократно повторялся в шеренге, отчего казалось, будто силы его возрастают в геометрической прогрессии; маршевая музыка, доходившая на предельной высоте до какого-то печального, отчаянного крика, не могла заглушить удары слитных сапог по брусчатке. Впереди офицерского строя реяло на ветру черное бархатное знамя, с него улыбался узкий череп и, словно молнии в туче, посверкивали золотые скрещенные кости. Линия за линией, шеренга за шеренгой, белогвардейцы брали содрогавшуюся площадь; промаршировала одна офицерская рота, за ней, под водительством бритого тучного полковника, несшего свою выправку чуть запрокинутой навзничь, вступила другая, за ней угадывалась третья. Сухо трещал барабан.
И тут из глубины проспекта Космонавтов, словно из самой толщи пестрого народа, раздалась иная, рваная музыка. «За власть Советов… и как один умрем…» – доносилась сквозь ветер какая-то старая хоровая запись, и почему-то становилось понятно, что все поющие уже и правда умерли. Праздничная толпа отхлынула с проезжей части, дрогнули, как декорации при повороте сцены, полотняные торговые палатки. В раскрывшемся проеме показались красноармейцы. Строй их по сравнению с офицерским был беспорядочен, они шагали, расталкивая ногами длинные полы тяжелых, словно отсыревших шинелей. Красноармейцы не столько маршировали, сколько валили вперед, под островерхими суконными шлемами белели скуластые лица, издали похожие на сжатые кулаки. Казалось, будто вся эта угрюмая масса вышла в солнечный день из-под какого-то бесконечного холодного дождя; над шеренгами висели, склеиваясь, красные транспаранты, пузырились огромные бумажные гвоздики. Слева, перед строем, печатал, как мог, военные шаги невысокий человечек, наряженный комиссаром, похожий в широких галифе на бабочку- махаона; из-за короткости шага он словно бы порхал на месте, поднимая ноги в воздух, гонимый в спину напором революционного элемента. Крылов, к своему удивлению, узнал человечка-бабочку, несмотря на большую фуражку и узкую, шнурком, вертикальную бородку: это был его однокурсник, старательный истфаковец с параллельного потока, должно быть забывший, подобно Крылову, университетскую науку, но оставшийся, как и сам Крылов, как многие, с нестерпимой исторической мечтой, которую теперь и пытался прилюдно воплощать.
Однако похоже было, что появление красноармейцев на площади не входило в программу праздника; вероятно, они представляли конкурирующий клуб либо не сделали заявки в оргкомитет. Милиция забеспокоилась, забормотали, плюясь раскаленным эфиром, встревоженные рации. Патрульная машина, возле которой совсем недавно мирно пили пиво мент и белый офицер, включила мигалку и, улюлюкая, попыталась стронуться с места – но неповоротливые граждане только сновали перед бампером туда и сюда, каждому надо было непременно на другую сторону, у кого-то от толчка вылетела из руки банка с шипучим напитком и залила капот машины сладкими пузырями. Нервы Крылова были уже на пределе. Он ненавидел отсутствие Тани всеми силами души – и вдруг увидал, как она поднимается по ступеням метро, роясь в сумке, висевшей на плече, напоминая курицу, решившую покопаться клювом у себя под мышкой. Первым