рефрижератор, нереальный, как дворец Аладдина, серебряным маревом поднимался из-под земли буквально в пятнадцати шагах, и казалось, будто его громадные колеса липко испачканы дегтем. Тут ботиночек шефа наконец придавил какую-то педаль, машина прыгнула вперед, – и Вике, щелкнувшей зубами, показалось, как это бывало не раз, будто все вокруг внезапно увеличилось одновременным и таинственным скачком. В подтверждение справа вымахнул сияющий на солнце семимильный столб, какая-то пыльная чащоба проволоклась, царапая, по боковому стеклу, и далекий ныряющий удар автомобильного железа о нереальные сахарные камни отозвался у Вики в животе глубоким кваканьем живого вещества. Тут же она ощутила, как внутренний ее состав, костляво-неудобный, будто несчастливое число тринадцать, внезапно сместился под углом к ее беспомощному телу, как смещается вещь по отношению к контуру, обведенному на бумаге. Резкое несовпадение конструкции с плотским мешком она ощущала будто тягомотную, чем-то одурманенную боль; она лежала на чрезвычайно твердой и совершенно горизонтальной поверхности, под которой словно не было ничего материального. Смутное лицо Антонова, с одною красной и с одною белой щекой, выплывало откуда-то сбоку, его дыхание было как душный щекочущий пух. Вика, зная, что надо как-то оправдаться, попыталась ему сказать замороженными гладкими губами, что у нее действительно
Вика, разумеется, не почувствовала, как приехавший на «скорой» одышливый толстяк сделал ей противошоковый укол, не заметила и прилетевшей группы телевизионных новостей, снимавшей пятна крови, мягкие на вид, будто вылитая из банок и быстро загустевшая масляная краска. Жирные синие мухи слитно гудели в раскуроченном салоне, будто пчелы в улье, иногда утыкаясь во что-то с коротким жужжанием, словно прижигая нагретую липкую кожу сидений и огненное битое стекло. Телевизионная репортерша, юная, будто пионервожатая, поначалу что-то воодушевленно декламировала в камеру, подрагивая от напряжения голыми коленками; но вдруг она бросила неосторожный взгляд на носилки, куда укладывали пострадавшего мужчину, увидала на его губах кровавый пузырь, шевелившийся, будто прикрытый пленкой чудовищный глаз, и, согнувшись от дурноты, судорожно выбрасываясь вперед, точно пловчиха, очень плохо плывущая кролем, косолапо ринулась в помятые заросли кустов.
Во всю эту ночь шелестящего дождя и плохо задернутых штор Антонов пребывал в таком непрерывном и плотном контакте со временем, что показания часовых приборов, стучавших во всех укромных уголках совершенно застывшей квартиры, были ему излишни: каждая минута и секунда отзывались в его существе маленьким сейсмическим толчком.
Еще с утра, когда принарядившаяся Вика, резко пахнувшая дезодорантом по случаю ожидаемой жары, предупредила Антонова, что «сегодня задержится в офисе», на него напала знакомая, уже совсем привычная тоска.
Зная, что теперь до глубокой ночи его ожидает свобода, Антонов по обязанности сходил на кафедру, где усталый вентилятор вяло приподымал бумаги на ближних столах, словно в поисках чего-то затерявшегося, и множество листков валялось на полу. Потом он провел положенную пару на подготовительных курсах, даже не стараясь овладеть вниманием абитуры, чьи незнакомые лица напоминали ему мелковатую молодую картошку; потом он пообедал в преподавательской столовой, без аппетита ковыряя войлочный, словно песком обвалянный шницель, отвечая невпопад секретарше декана, которая, как всегда, чем-то была возмущена и непрерывно пожимала белыми подложными плечиками, двигая туда-сюда, словно фигурку в настольной игре, серую столовскую солонку. Вечером Антонов, напившись горчайшего кофе с ядовитой шапочкой пены, честно попытался сесть за рукопись – но рукопись была ему отвратительна, еще отвратительнее, чем обычно, и между страниц попадалась похожая на тополевые почки тараканья шелуха.
Около одиннадцати часов наступило время звонить. Антонов еще заставил себя подождать до половины двенадцатого, бессмысленно гоняя телевизор с канала на канал (в местной программе новостей, на которую он попал с середины, мелькнуло высокое, как зимняя детская горушка, лиловое шоссе и отъезжающая от группы милиционеров «скорая помощь»); каждая секунда ожидания падала в Антонова будто грузная капля в переполненную посудину и заставляла вздрагивать все его существо. Наконец, он обстоятельно, со странным ощущением собственной зеркальности оделся в дневную одежду и вышел на улицу. Далеко, за парком культуры, небо беззвучно посверкивало, ветер окатывал плещущие деревья резкими порывами, словно водой из ведра. Антоновский любимый телефон-автомат, похожий на умывальник, исправно работал: проглотив жетон, он немедленно выдал Антонову бодрый, как у Буратино, тещи-Светин голосок, сообщивший, что Вика сегодня у бабушки и что ее непременно доставят домой на машине. Собственно говоря, все шло заведенным порядком; как только Антонов вывалился из скрежетнувшей будки, растирая плечи от наждачного озноба, набежавший дождь влепил ему в щеку холодный крепкий поцелуй.
Скоро, однако, время, непрерывно стучавшее в Антонове, перешло за четыре часа: то был последний мыслимый срок, когда Вика, при нормальных обстоятельствах, уже непременно являлась домой. Антонов лежал в постели, на своей освещенной половине, и оцепенело слушал, как на улице дождь сухо сечет разросшиеся кусты, словно резкими ударами ножа обрубает целые ветки с ахающими листьями. Антонов пытался читать рекомендованный Аликом итальянский роман, который без толку мусолил уже несколько месяцев, – но толстый том постепенно тяжелел, на него начинал воздействовать какой-то дремотный магнит, и книга внезапно обрывалась из рук, отчего Антонов крупно вздрагивал и просыпался. Шаркающие шажки будильника все приближались к Антонову; ему потихоньку снилось, что он очень хочет спать, снилось, будто Вика уже пришла домой и таинственно сидит на кухне. Ровно в шесть, за полтора часа до обычного подъема, он все-таки решил подкрепиться сном и выключил лампу – но в бесцветной спальне больше не было темноты, в открытую форточку тянуло предрассветной свежестью, и птицы за оживающим окном щебетали и лопотали так, будто там терзали на ускоренной магнитофонной перемотке какую-то отчаянно знакомую классическую музыку.
Антонов очнулся полусваренный и липкий, в пропотевшей постели. Спальня была почти целиком занята дощатым и щелястым полуденным солнцем; на полу, в дымящихся солнечных полосах, ковер ярчайше алел пропылившейся шерстью, и сброшенная Викина подушка по ту сторону кровати лежала аккуратная, несмятая, туго застегнутая на все перламутровые пуговки. Антонов, шатаясь, вскочил, босиком пробежал по пустой, словно наглухо закупоренной, квартире: всюду стоял нетронутый, покрытый летней непрозрачной пылью вчерашний день, в прихожей ровненько красовались разнообразные пары ухоженной Викиной обуви, только старые, оранжевые снутри от долгой носки замшевые туфли, в которых Антонов ночью выходил звонить, валялись посередине, измазанные зеленью. Призывая самого себя к полному и абсолютному спокойствию, Антонов направился на кухню в поисках какой-нибудь записки (была, ушла, ненадолго улетела к морю), как вдруг из зеркала на него уставилась растрепанная образина: опухшая морда в розовых отпечатках подушки походила на жирный кусок ветчины, на шею налипло пуховое и потное куриное перо. Уставясь в свои прожильчатые дикие глаза, странно обвисшие при взгляде исподлобья, Антонов вслух пообещал, что узнает всю правду о своей жене еще до наступления вечера. Если бы у него имелась хоть малейшая возможность немедленно определиться с координатами Вики в пространстве, он отдал бы за это чертову рукопись вместе с остатками неисписанной бумаги и с перекошенным ящиком стола, – сунул бы любому желающему этот тараканий возок, а сам остался бы с дырою в груди и с неутолимой жаждой мести