которые словно боялись друг друга в кольце неподвижных домов, Софья Андреевна вынуждена была напомнить себе о неполных девяти вечера обыкновенной пятницы. Грубый сухой асфальт бугрился среди лиственной трухи, трамвайный вокзальчик конечной остановки стоял на мерзлой слякоти, отдающей по цвету железом. Потупленный, прямо упертый в землю свет фонарей казался необыкновенно низким, буквально по колено, и тени от электричества были желтовато-серые, простые, как бумага, а лунные поражали резкой синей чернотой. Непроглядные тени от луны были словно плотнее самих вещей: жиденький сквер у мощного подножия Дворца культуры, возносившего Софью Андреевну, превратился в настоящий бурелом, и возникало странное ощущение, будто внутренняя темнота предметов, недоступная глазу, каким-то образом выпросталась и легла под боком у покинутой оболочки. Все — квадратные башмаки колонн, приземистый памятник в маске на инвалидном постаменте, афишная тумба с таинственной улыбкой полуоторванной актрисы, пустой трамвай, тщетно заполняемый робкими людьми, — все казалось полым, сминаемым, хрупким. Казалось, будто луна, подобно лампе гигантского инкубатора, своим леденящим жаром заставляет вылупиться самую суть вещей — суть, похожую и непохожую на дневные формы, расколотые, бросаемые лежать безо всякого применения. Кое-где от целого оставался только кусок скорлупы со слепыми балконами или залитой в гипс водосточной трубой, а остальное была сплошная тень, пугающая взгляд какой-то острой птичьей позой, выдающей желание взлететь. И снова то, что вот она выходит замуж и счастлива, показалось Софье Андреевне диким, совершенно невозможным.
Она попробовала думать о чем-нибудь обыкновенном, вроде родительского собрания или накопившейся стирки, где лежали вперемешку с домашним бельем большие штопаные вещи свекрови, но мысль о подробностях прежнего хода жизни вдруг причинила ей такую боль, словно прошлое было утрачено насовсем. Тогда, чтобы восстановить потерянную связь, она принялась вспоминать сегодняшний день — бессолнечный, пыльный, с порывами холодного ветра, внезапно налетавшего из ниоткуда и падавшего в никуда, бросавшего куски бумаги, сорванные шляпы, оставлявшего людей почти без дыхания в тусклой неподвижной пустоте. Когда разъезжали по голым улицам в нанятой «Чайке», у куклы на капоте все время задирался подол, выставляя напоказ ее невинное устройство, и мужики в машине гоготали, просто покатывались. Соседка явилась в загс застенчивая и страшненькая, в туфлях своего сорокового номера на высоченных шпильках, в очень коротком платье малинового крепа, кое-где прожаренного утюгом до грубой желтизны. Открытые коленки у нее подламывались на каждом шагу, и соседка по пути все норовила за что- нибудь ухватиться, почти бежала от опоры к опоре, точно скользила под уклон, но не выпускала букета мелких, как ягоды, остреньких роз. Она не преподнесла букета невесте, не оставила его, как многие, у главного и самого энергичного городского памятника, высоко отстоявшего на своем постаменте от привядшей цветочной мелочи, выложенной скошенным рядком на полированный гранит. Слабо держа колючий ворох, прихваченный папиросной бумагой, в опущенной руке, соседка таскала его всю дорогу от загса до ресторана: неловко лезла с ним в машину и так же нескладно, в несколько пересадок и рывков, выбиралась на многих остановках, чем вызывала нетерпеливое бормотание пихавших друг друга попутчиков. Но к ней — казалось, именно из-за этих жестких, тряских, нелепых, рдеющих роз — никто не мог прикоснуться. Поселковая родня, забившая собой вдобавок к «Чайке» несколько такси, упоенно раскатывала но городу, где толпы народу тянулись
Во все часы бестолковой экскурсии продрогшая Софья Андреевна (жесткая пыль была холодна, будто земляной, какой-то вечный снег) испытывала стыд и страх нарваться на знакомых, которые, будучи в своем обычном и нормальном виде, узнают ее под этой тряпочкой, пришпиленной к начесу, подле несомого на резвых, но бесчувственных ногах Ивана, выставлявшего ей локоть так, будто он хотел держать невесту как можно дальше от себя. Софье Андреевне было обидно, одиноко; бумажная хризантема на выпяченной груди Ивана встряхивалась, шуршала, петушилась, а ее живые цветы потемнели и смякли. В первый и последний раз она ощутила что-то вроде симпатии к соседке, так же, как она, чужой среди горластой оравы, чьи голоса выбивались из сухого городского шума будто крики бедствия, — и культурная соседка невольно делила с невестой неприкаянность и стыд. Как и забиравшего на сторону Ивана, ее буквально несло по вспученному асфальту — казалось, будто их объяло общее головокружение, как-то связанное с высотой горелых облаков, влекомых в беспорядке за башню телецентра, будто они оказались подвешены на каких-то длинных нитях и могут, просеменив, удариться о дерево, о стену, будто обоих марионеток спустили с неба и водят ими, дразня наблюдателей, по заметаемой прахом земле.
Словно пугаясь своей неустойчивости — на горке, в виду у множества отливающих сталью окон и стеклянистых автомобилей, — соседка медлила ступить вперед, и когда многолюдная свадьба с застрявшей невестой уже целиком толклась у такси, она все продолжала стоять на опустелом пятачке, совершенно не заслоняя собою дымную панораму. Чтобы посмотреть на ее скособоченную фигурку, приходилось отдельно настраивать взгляд, и тогда уже пропадало, выросши сперва в огромную муть, все реальное окружение, включая чугунную женщину с книгой, которую гости пять минут назад охлопали руками. Словно почувствовав перемену фокуса, соседка делала первый огромный шаг и на глазах у всех одна пересекала отчужденное пространство до машин, враскачку перебегая путь одним прохожим и замирая перед другими; жирные серебряные веки, будто печати, мертво поблескивали на сером лице. Обозленные гости просто не могли оторваться от соседкиных виляний и припрыжек: им казалось, будто она спешит не к ним, а куда-то вбок, и придется ждать еще. Только спокойная свекровь, надевшая по случаю праздника бархатную шляпку с рытвинами и пятнами свежей черноты от каких-то споротых украшений, следила за соседкой с гордым прищуром из-под твердых полей, и когда соседка, приблизившись, совсем замедляла шаткие шаги и словно вручала себя толпе, готовой ее убить, свекровь весомо выступала вперед и брала ее за руку, будто малого ребенка. Через заднее стекло машины было видно, как они обе ерзают, подскакивают не в лад, чтобы как следует утесниться, а потом одновременно валятся от рывка автомобиля, и свекровкина шляпа прыгает набок, открывая мягонький перманент — комочек ржавой пены на вареной картофелине, так не шедший к свекровкиным крупным чертам. В ресторане свекровь, по-домашнему обходя гостей с большими посудинами еды и выворачивая каждому на тарелку мокрые комья «столичного» салата с черной колбасой, особо останавливалась возле «профессорши», стиснутой двумя отворотившимися спинами до складки платья между тощих грудей и до изумления на вскинутом личике, уже ни на кого не смотревшем. Очевидно, жалея ее за ученость и за любовный грех, свекровь выгребала ей через край замутненного хрусталя двойную порцию, так что из салата на тарелку бежала белая сметанная вода, заполняя ее до краев, будто суп. Софья Андреевна видела все из-за главных букетов, поставленных в вазы, и бабья доброта свекрови, перемешанная с тайной гордостью за сына, сумевшего неведомо как и зачем присушить такую образованную женщину с рубцом от очков на носу, совершенно убила ее мимолетную нежность к сопернице, — умершее чувство долго и едко тлело в глубине ее души, более ощутимое, чем когда она переживала его в действительности. Оно отравило измученной Софье Андреевне даже те короткие и