Панаев с женой, квартировавшие также на Арбате, охотно согласились.

После переезда на новую квартиру у Белинского осталось всего тридцать рублей ассигнациями в кармане. Тем не менее он накупил цветов и уставил ими всю комнату. Когда пришли Панаев с женой, им показалось, что они попали в оранжерею. Белинский, улыбаясь, спросил своих гостей:

— Что, хорошо?.. А каковы лилии? Весело будет работать, не буду видеть из окна грязного двора.

Любуясь лилиями, жена Панаева сказала:

— А должно быть, вам дорого стоило так украсить свою комнату?

Белинский вспыхнул (он при малейшем волнении всегда мгновенно краснел).

— Ах, зачем вы меня спросили об этом? — с досадой воскликнул он. — Вот и отравили мне все; я теперь вместо наслаждения буду казниться, смотря на эти цветы.

— Почему будете казниться? — спросил Панаев.

— Да разве можно такому пролетарию, как я, дозволять себе такую роскошь! У меня, батюшка, страсть к цветам. Я зашел сегодня утром в цветочный ряд и соблазнился. Последние тридцать рублей отдал… Завтра уж мне форменно есть нечего будет.

Панаев заговорил о том, что ему хотелось бы привлечь Белинского к сотрудничеству в «Отечественных записках».

— Я охотно переехал бы в Петербург, — сказал Белинский, — и взял бы на себя весь критический отдел журнала, если бы мог получить три тысячи ассигнациями. Неужели же я не стою этой платы? А здесь я решительно не могу оставаться, мне просто здесь грозит голодная смерть.

Через Панаева Белинский договорился с Краевским сотрудничать на следующих условиях: Краевский должен был выслать Виссариону Григорьевичу к осени незначительную сумму денег на уплату долгов и на дорогу и обязался платить ему 3500 рублей ассигнациями в год, с тем чтобы Белинский принял на себя весь критический и библиографический отдел журнала.

В ПЕТЕРБУРГЕ

Перед отъездом Белинского в Петербург в Москву вернулся из ссылки Александр Иванович Герцен. Они знали друг друга еще со времен студенческой их жизни. Но отношение Белинского, как и всего кружка Станкевича, к Герцену и его друзьям было в то время весьма сдержанное. Друзья Белинского по преимуществу занимались философией, а друзья Герцена — политическими вопросами. Кружок Герцена был потом разгромлен правительством, и участники его разосланы в отдаленные места. Теперь, когда Герцен возвратился, встреча его с Белинским была необходима для обоих.

«Белинский, — рассказывает об этой встрече Герцен, — самая деятельная, порывистая, диалектически-страстная натура бойца, проповедывал тогда индийский покой созерцания и теоретическое изучение вместо борьбы. Он веровал в это воззрение и не бледнел ни перед каким последствием, не останавливался ни перед моральным приличием, ни перед мнением других, которого так страшатся люди слабые и несамобытные; в нем не было робости, потому что он был силен и искренен; его совесть была чиста.

— Знаете ли, что с вашей точки зрения, — сказал я ему, думая поразить его моим революционным ультиматизмом, — вы можете доказать, что чудовищное самодержавие, под которым мы живем, разумно и должно существовать.

— Без всякого сомнения, — отвечал Белинский и прочел мне «Бородинскую годовщину» Пушкина.

Этого я не мог вынести, и отчаянный бой закипел между нами… Размолвка наша действовала на других, круг распадался на два стана. Бакунин хотел примирить, объяснить, заговорить, но настоящего мира не было. Белинский, раздраженный и недовольный, уехал в Петербург и оттуда дал по нас последний яростный залп в статье, которую так и назвал «Бородинской годовщиной».

В ноябре 1839 года Виссарион Григорьевич был уже в Петербурге и поселился на Грязной улице, близ Семеновских казарм, в деревянном двухэтажном доме, в котором занял одну комнату. Здесь он закончил статью «Бородинская годовщина», о которой упоминает Герцен.

Перед тем как напечатать статью в «Отечественных записках», Белинский прочел ее Панаеву.

— Послушайте-ка, — сказал он, придя к Панаеву, — кажется, мне еще до сих пор не удавалось ничего написать так горячо и так решительно высказать мои убеждения… Да что много говорить, я сам чувствую, что статейка вытанцовалась».

Он начал в волнении ходить по комнате.

— Да, это мои убеждения, — продолжал он, разгорячаясь все более и более. — Я не стыжусь, а горжусь ими… И что мне дорожить мнением и толками чорт знает кого? Я только дорожу мнением людей развитых и друзей моих… Они не заподозрят меня в лести и подлости. Против убеждения никакая сила не заставит меня написать ни одной строчки… Они знают это. Подкупить меня нельзя. Клянусь вам — вы ведь меня еще мало знаете…

Он подошел вплотную к Панаеву. Бледное лицо его горело, вся кровь прилила к голове. «Клянусь вам, что меня нельзя подкупить ничем!.. Мне легче умереть с голоду — я и без того рискую этак умереть каждый день (и он улыбнулся с горькой иронией), чем растоптать свое человеческое достоинство, унизить себя перед кем бы то ни было или продать себя… Эта статья резка, — я знаю; но у меня в голове ряд статей, еще более резких…»

Действительно, статья эта вызвала целую бурю. Даже друзья «неистового Виссариона» невольно задумались. Герцен решительно прервал с ним всякие отношения. Бакунин чувствовал, что революционный такт не позволяет ему согласиться со статьей — «неистового Виссариона». Белинский упрекал своих друзей в непоследовательности и доходил до таких крайностей, что пугал своих собственных приятелей и почитателей.

Между тем уже первые впечатления от петербургской жизни должны были показать Белинскому, как далека она от «разумности» и как мало можно было «примиряться» с ней. «Питер навел на меня апатию, уныние и чорт знает что… — признавался сам Виссарион Григорьевич, — ибо Питер имеет необыкновенное свойство оскорбить в человеке все святое и заставить в нем выйти наружу все сокровенное. Только в Питере человек может узнать себя — человек он, получеловек или скотина: если будет страдать в нем — человек, если Питер полюбится ему — будет или богат, или действительным статским советником».

В Петербурге того времени особенно остро бросались в глаза противоречия русской жизни. «Меня убило, — говорит Белинский, — это зрелище общества, в котором властвуют и играют роль подлецы и дюжинные посредственности, а все благородное и даровитое лежит в позорном бездействии… Любовь мол к родному, к русскому стала грустнее — это уже не прекраснодушный энтузиазм, но страдальческое чувство. Все субстанциальное[15] в нашем народе велико, необъятно, но определение гнусно, грязно! и подло». Употребляя эту гегелевскую терминологию, Белинский противопоставлял великую сущность русского народа гнусным условиям николаевской действительности.

Белинский страстно любил русский народ и верил в его великое будущее; тем сильнее страдал он, видя жестокости крепостного режима, произвол самодержавия и издевательство над человеческим достоинством в родной стране. Только литература русская поднимала тогда голос в защиту обездоленного и замученного народа. Белинский сознавал это и говорил с болезненным и вместе радостным, гордым удовлетворением: «Я литератор… литературе российской моя жизнь и моя кровь».

Понятно, что «примирение с действительностью» в таких условиях не могло продолжаться бесконечно. Он сам замечает это. «Я ужасно изменяюсь, — пишет он через некоторое время друзьям в Москву, — но это не страшит меня, ибо с пошлою действительностью я все более и более расхожусь, в душе чувствую больше жара и энергии, больше готовности умереть и пострадать за свои убеждения… Боже мой, сколько отвратительных мерзостей сказал я печатно, со всей искренностью, со всем фанатизмом дикого убеждения! Тяжело и больно вспомнить!..»

Еще резче говорит он в другом письме: «Проклинаю мое гнусное стремление к примирению с гнусной действительностью!.. Боже мой, что со мной было — горячка или помешательство ума — я словно выздоравливающий». И наконец: «Я имею особенно важные причины злиться на Гегеля, ибо чувствую, что

Вы читаете Белинский
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату