застрекотала сорока в пустом саду, усеянном обитыми недозрелыми яблоками.
– Ишь как потешились, ироды клятые, – вполголоса сказал Касьян. Копыто проследил взгляд мужика и содрогнулся. Сколько перевидал смертей, а к такой нельзя привыкнуть. Не горшки торчали на кольях плетня – человеческие головы. Одна – седобородого старика, другая – длинноволосой седой женщины. Глаза выклеваны птицами, попорчены лица. А поодаль, на том же плетне… У Касьяна вырвался жалобный стон, Копыто, стиснув зубы, вцепился в рукоять меча. Голое тельце ребенка животом насажено на острый кол, безглазая головка запрокинулась, чернел раскрытый рот, словно младенец зашелся в крике.
– Эх, дядька Стреха! – Касьян размазал по щеке слезу. – Чего в дому-то сидел, неуж зарева не видал? Жадность проклятая, видно, сгубила: жалел хозяйство бросать, на бога понадеялся…
Копыто поднял глаза к небу:
– Клянусь тебе, господи, – не помру я, пока десяток псов поганых вот этой рукой не вобью в грязь! Жену не обниму, дитя свово не привечу. А убьют – подыми меня из могилы, господи: зубами рвать их стану, кровью упиваться до Страшного суда!
Мужик, крестясь, с испугом смотрел на начальника.
Объехали пепелище, между сгоревшими строениями нашли обезглавленные тела старика и старухи.
– Похоронить бы, – сказал Касьян.
– Нет! Пусть так. Пусть видят русские люди! Похороним, когда Орду вышибем.
– Стреха-то жил с сыном, дочерьми и зятем, – рассказывал Касьян. – Внуки тож были. Да, слышно, и старшая дочь гостевала у нево с ребенком. Штой-то у ней там с мужем не сладилось, будто бы поп их даже развел, она и приехала к родителю. Уж не ее ли дитё?.. Остальных, видно, в полон увели.
Копыто молчал. Он был вторым после Городецкого попа, кто знал случившееся с Тупиком и Настеной.
– Овощ пропадает, нарву, однако, мужикам огурцов да репы. – Касьян слез с лошади, отвязал суму, пошел в огород. И тогда Ивану померещилось: будто насаженный на кол ребенок заплакал. Плач едва доносился, но был так близок и жалостлив, что Иван зажал уши, боясь надорвать сердце. А когда разжал, по спине у него заходил мороз: жалобный детский плач по-прежнему сочился откуда-то, словно из-под земли.
– Касьян! Ты ничего не слышишь?
– Нет. А што такое?
В тишине не слышалось даже птиц и ветра. Иван, спрыгнув с седла, медленно пошел по скрюченной от огня муравке подворья к тому месту, откуда долетали странные звуки. Он вдруг увидел обложенное обгорелыми поленьями творило, бросился к погребу, распахнул его. Из сумерек донеслось сдавленное: «Уа- уа…» – как будто плачущему ребенку зажимали рот.
– Кто там есть, выходи!
В ответ звучал лишь тот же сдавленный плач. Копыто нырнул в погреб, стал осматриваться. В углу, между кадками, затаилась маленькая фигурка со свертком на руках, из сумерек испуганно поблескивали глаза.
– Ты кто?
– Васька я, Васюха, – ответил дрожащий голосок. – Дяденька, не убивай меня, я больше не буду…
Из горла Ивана вырвался странный звук, он опустился на колени перед мальчишкой:
– Што ты, сынка, што ты! Свой я, свой, православнай…
Он прижал к себе мальчишку с плачущим ребенком, поднял на руки, шагнул к лестнице:
– Касьян, помоги…
Почуяв руки взрослого, младенец затих. Наверху белоголовый парнишка лет семи, перемазанный золой и глиной, давясь слезами, рассказал, как тетя Настена дала ему ребенка поводиться, пока поливала огород, и он ушел с полугодовалым братишкой за ригу, в овсы, рвать цветочки. Тогда-то и налетели лихие люди. Васька слышал чужой страшный визг, крики женщин, видел, как избы занимались огнем, и забился в самую гущу овсов. Голодный ребенок стал плакать, но Васька осмелился подойти к сгоревшему дому только вечером, когда одни головешки дымились на пепелище. Поплакав над убитыми бабкой и дедом, он накормил голодного братишку пережеванным маком с репой, натаскал соломы в погреб и дрожал всю ночь, боясь, что придут волки. Но волки не пришли, и утром он решил жить дома, дожидаясь пропавших отца с матерью или родичей. В огороде были овощи, в поле – колоски, и совсем близко пробегал родниковый ручей.
Младенец снова заплакал, парнишка вынул из сумы головку спелого мака и яблоко, стал жевать. Касьян достал сухари.
– Пожуй-ка хлебца, Васюха, сытнее будет, да и сам поешь.
Нажевав еды, мальчишка завернул ее в клочок рединки, сунул соску братишке в рот, и тот затих, зачмокал.
Найденышей оставлять было нельзя. Копыто решил изменить свой путь и до выхода на серпуховской тракт побывать у пастухов, чтобы оставить им ребятишек.
Удача полюбила сотника Куремсу с тех пор, как могущественный эмир Крыма и всей Таврии темник Кутлабуга приметил его благосклонным взором. Словно верная собака, не щадя себя и своих воинов, бросался Куремса исполнять приказы Кутлабуги еще в те годы, когда темник был тысячником, а Куремса только начал командовать десятком. Во всех походах под знаменами Мамая Куремса приказывал своим воинам выкладывать на смотрах военную добычу вплоть до медного пула и железной пуговицы, чтобы начальник мог отобрать нужную долю для себя и повелителя, дарил начальнику полоненных девственниц и здоровых мальчиков, за которых в крымских городах платят звонким металлом, дорогим оружием, роскошной утварью и одеждой. Заметил Кутлабуга преданность и бескорыстие Куремсы, приблизил к себе и оставил в Крыму, когда оберегал родовой улус Мамая во время его злосчастного похода на Москву. Степные звери и птицы давно уж растащили кости многих славнейших воинов, с которыми Куремса еще три года назад не мечтал и поравняться, а он, тридцатилетний сотник, теперь в такой чести, что и сорокалетние десятники сами готовы чистить его лошадей. Вчера поздно вечером Кутлабуга самолично послал Куремсу разграбить