согнувшись, просунул между ног бороденку, надсадно кричал:
– Поцелуй, мурза, красавицу!
Золотобронный воин вдруг вздыбил коня надо рвом, тыча рукой в стоящих на стене людей, стал что-то выкрикивать.
– Какая муха его укусила? – удивился Адам.
– Тихо! – Вавила наклонился вперед, вслушиваясь, обернулся, нашел глазами девушек, которых ополченцы пропустили вперед. Анюта, прижав к груди руки, стояла между зубцами соседней стрельницы. Глаза ее на лице, залитом бледностью, словно околдованы змеиным взглядом – так и кажется: сейчас шагнет за стену. В громких выкриках мурзы все время повторялось: «Аныотка! Аньютка!»
– Ты слышишь, Олекса? Он кричит: у нас, мол, полонянка ево, требует выдать, грозится самим адом.
Олекса кинулся к девушкам, отстранил Анюту, поднял кулак в железной перчатке:
– Вот тебе полонянка!
Мурза пронзительно взвизгнул, на месте развернул танцующего скакуна, помчался прочь. За ним – ханский шурин. Степняки разом отхлынули от стены. Олекса осторожно держал девушку за руку.
– Это он? Тот, кому тебя продавали? Ханский сын?
В ее оживших глазах заблестели слезы.
– Ох, не знаю, Олекса Дмитрич. Больно похожий. Все они похожи, проклятые.
…В вечерние часы, когда Кремль затихал, Олекса, если не уходил на стену, заглядывал иногда к девушкам, прихватив кого-нибудь из молодых кметов. Случалось, девицы сами кормили дружинников ужином. По просьбе подруг Анюта пересказывала свои мытарства в ордынской неволе, и самым внимательным ее слушателем был Олекса. За все время он лишь однажды как бы нечаянно коснулся ее руки, и она не выделяла его среди других, но, вертясь в бешеной карусели осадных работ, прислоня к подушке голову ночами, Олекса мгновениями переживал радость от мысли, что рядом живет Анюта, что рано или поздно кончится военное время и тогда они встретятся наедине. Сейчас он совершенно забыл, что в рассказе ее молодой хан был добрым. Перед ним дергалась, прыгала, металась свирепая, зверская морда молодого мурзы, волчьи глаза пожирали Анюту, готовую в обмороке упасть со стены, и ничего Олекса так не желал теперь, как встречи с этим волком на поле.
Не забыл царевич Акхозя пропавшую полонянку. Вначале память его подогревалась чувством неотмщенного оскорбления. Но все, кто был пойман из числа нападавших на лагерь и кто сам пришел с повинной, аллахом клялись: полонянки не видели. Тогда он припомнил, что сбежала-то она сама. Почему ее не остановили ни ночь, ни бесконечная степь, населенная дикими зверями и разбойными бродягами? Решил: испугалась, хотела спрятаться, а потом заблудилась. Но после неудавшегося посольства в Москву Акхозя многое понял. В ней, наверное, таилась та же ненависть к нему, ко всей Орде, которую много раз читал он в глазах русов на пути в Нижний и обратно. Нищенка, крестьянская девка, проданная за серебро и подаренная ему как вещь, она бежала от царской жизни, едва коснулась ее тень надежды добраться до своей избы, крытой соломой, до черной работы, мозоли от которой не могли вывести даже чудодейственные бальзамы фрягов.
Сладость ее прохладной ладони он помнил своей кожей, как помнил глазами сладость ее глаз и губ, белой шеи и соломенных волос. Нет, он теперь не отпустил бы ее в черную избу – он уже знает, как надо поступать с такими полонянками. Он сломал бы ее гордыню, навсегда запер в золотую клетку, как запирают драгоценных райских птиц, чтобы наслаждаться их красотой.
Москва не приняла его с большим отрядом. Неслыханное оскорбление целый год сжигало душу, а золотокосая урусутка не забывалась. Он еще не женился, но у него были невольницы. Обнимая их, Акхозя думал о пропавшей. Несчастные не могли понять, почему ночная страсть царевича сменялась утренним отвращением.
Среди первых воинов прискакав к московской стене, он как будто ожидал увидеть ее. И увидел. Она стояла среди смердов, брошенных своим высокомерным и трусливым князем. Может быть, она стала теперь женой одного из этих мужиков, дерзнувших противиться великому хану Золотой Орды, вознамерившихся остановить его войско у закопченных стен своими топорами и рогатинами? Акхозя обезумел. Он плохо помнил, о чем кричал урусутским собакам. Он размечет их стены по камню, вырежет всю бешеную толпу мятежных врагов, а ее добудет Как он ее накажет, Акхозя еще не знал. Но сначала!.. Он знал, что сделает с нею сначала – после захвата крепости, там же, на залитых кровью камнях, среди трупов ее защитников!
– Это ж надо! – Вавила покачал головой, провожая взглядом Олексу с девицами. – И вправду тесен мир божий.
– Мир-то широк, – ответил Адам. – Да все дороги нынче в Москву ведут.
– Пора бы нам кое-кому загородить их.
Тревожный крик: «Берегись!» – заставил ополченцев обернуться к посаду. В одном перестреле ордынцы развернулись двумя лавами; ханский шурин и тот, что в золоченых доспехах, стояли в удалении, куда не дострелит самый добрый лук.
– Лишние – долой со стены! – закричал Адам. – Баб сгоняйте, прячьтесь за прясла и зубцы!
Люди, толкаясь, кинулись к лестницам, но те оказались тесны, а зубцы не могли укрыть всех.
– Заборола! – спохватился Адам. – Заборола ставь!
Ополченцы уже и сами догадались – выхватывали из ниш тяжелые дубовые щиты, устанавливали между зубцами. Коротко, зло взвыли первые стрелы, там и тут раздавались вскрики, люди падали, ползли к лестницам. Выпустив по две стрелы, степняки повернули коней, парными колоннами помчались вдоль рва в разные стороны, на ходу посылая стрелу за стрелой с невероятной точностью – лишь зубцы да поднятые заборола спасали стоящих на стене. Но горе тому, кто неосторожно показывался на глаза врагу. Ополченцы начали отвечать через бойницы, однако разить стремительно несущихся всадников было трудно, добрая сотня стрел выбила из седел лишь двух врагов.
– Как стегают, проклятые! – ругнулся Вавила, сгибаясь за дубовым щитом.
– Орда, – коротко отозвался Адам, прилаживаясь у каменной бойницы с заряженным самострелом. –