Стало слышно, как ноет и бьется в зеленое пузырчатое стекло обессилевшая муха.
– Сами видали побитых князей? – сухо, спокойно спросил Остей.
– Он видал. – Кирдяпа отступил, вытолкнул вперед таившегося за его спиной попа. – Сказывай, отче.
Поп всхлипнул, слезы обильно хлынули из его глаз, омочив редкие усы и бороденку. Симеон строго спросил:
– Кто таков, сыне? Какой епископии, какого прихода?
– С Литвы я, отче. Полоцкой епископии, сам приход держал в сельце Рядовичи, не слыхали? – Поп утер глаза. – К Сергию шел в обитель, да не застал. Сказали, будто ко князю великому отъехал он в Переславль. – Темные глаза попа, быстро обежав думцев, скрылись, он снова тихо всхлипнул. – Туда я и направился с молитвой, да татары в пути полонили меня. Оно, грех сетовать – не оскорбили сана мово, в товарах везли. Как-то ихний начальник спрашивает: можешь ли целить раны? Говорю: доводилось. Он и зовет меня: пошли, мол, со мной, может, спасешь кого из живых ваших, православных то есть. Пришли – господи, спаси и помилуй нас! – У попа вырвался стон и снова хлынули слезы. – Поле над речкой широкое и все, как есть, телами кровавыми устлано. Своих Орда, видать, собрала, одни наши – безбронные, догола раздетые и разутые… – В молчании ждала дума, пока рассказчик справится со слезами. – Мужики там какие-то ходят, знать, татары согнали – хоронить. Мне бы молитвы читать по усопшим, я же во гневе безумном страшные кары на душегубов призываю… Мурза ихний посмеивается да говорит мне: поди, мол, поп, глянь последний раз на московских князей, нынче их зароют в одной яме со всеми. Иду – ноги едва несут, – и вижу: лежат двое рядышком в одних рубахах нательных, у обоих черные стрелы великие в грудях торчат… Снял я крест…
– Стой, поп! – крикнул Олекса. – Опиши нам обличье тех убитых. Живо!
Пугливые глаза рассказчика метнулись на боярина и тут же словно отпрыгнули.
– Да как же, господин мой, мертвых-то описывать? Коли душа покинула тело, смутны черты его. Скажу лишь: один велик телом и власом будто темен, другой малость пониже его был, телом посуше и борода светлая, широкая – всю грудь покрыла.
– Не верю я тебе, поп, не верю!
– А чему ты веришь, сотский? – зло спросил Морозов. – Ты ж ничего, кроме бычьего свово упрямства, не признаешь. Тут беда на весь мир православный, думать надо, как избыть ее, он же одно заладил: не верю да не верю!
– Зато ты, боярин, поверил с радостью.
– Што-о? – Морозов привстал.
Оловянные глазки Кирдяпы метались от одного спорщика к другому, поп глаза прятал, отирая слезы, Семен упорно смотрел в пол.
– К порядку, бояре! – потушил ссору Остей. И тогда Семен, по-прежнему не поднимая глаз, сказал:
– Ханский шурин Шихомат хвастал мне золотым поясом, добытым в сече. Тот пояс сестра наша Евдокия дарила Димитрию в день свадьбы. Ежели кто видал – в том поясе он был на съезде князей, когда докончальные грамоты писали.
Все вдруг вспомнили, что явились к ним на думу братья великой княгини Евдокии, жены Донского, что запутывать им думу вроде бы ни к чему, а уж рассказывать небылицы о смерти Димитрия – неслыханное кощунство. Пусть и с чужих слов они его хоронят, но пояс! С такими поясами, как с оружием, князья расстаются в двух случаях: либо дарят, либо теряют с головой.
– Не ты ли прислал нам стрелу с письмом? – спросил Остей.
– Я, батюшка, я. – Поп начал кланяться. – Татары мне дозволяют уязвленным помогать, я грамотку-то заране изготовил да и устерег случай.
– Дайте ему лук, – приказал Остей. Когда попу подали саадак, потребовал: – Стреляй в стену.
Тот уверенно и сильно напряг тетиву, с резким стуком стрела глубоко впилась в бревно. Морозов крякнул. Адам пристально всматривался в попа: вроде бы видел этого человека прежде, но где и когда? Впрочем, тысячи лиц ежедневно проходят перед глазами и каждое начинает казаться знакомым. Если бы мирная жизнь не отодвинулась так далеко, возможно, Адам припомнил бы прошлую весну, буйный ток воды через прорванную плотину, купание в ледяных струях, тяжелые хвостуши, набитые живым трепещущим серебром, запах костра и вкус густой щербы с дымком, подслеповатого странника, принесшего из Новгорода недобрую весть, и хмуроватого круглолицего спутника его с бегающими глазами…
– Можете ли вы, княжичи, и ты, отче, сейчас, здесь и при всем народе московском целовать крест на том, что сказанное вами – истина?
Все трое, достав кресты, произнесли клятву.
Едва удалились нежданные гости, поднялся архимандрит Симеон, сутулясь, оглядывая думу своими орлиными глазами, заговорил медленно, взвешивая слова:
– Пришло время, дети мои, и духовным пастырям подать голос в совете. Хотя запретил нам отче Киприан вступаться в мирские дела, ныне речь о спасении христианства, и мне, старшему в иночестве, долг велит разомкнуть уста. Как ни горька весть о гибели воинства и государя, не ропщите, братья, но откройте души в молитве до потаенной глубины, изриньте из себя всякую скверну, всякое корыстное желание. Одной рукой карает господь, другой милует и спасает покаянные души. Нет, братие, не зову я вас покорно склониться пред врагами христианства, а зову лишь к принятию всякой воли неба и очищению самых помыслов ваших. Снова полезет враг на стены – и мы пойдем защищать их с вами, поднимем всех братьев монастырских, все иконы, какие есть в обителях, ликами обратим на врага, будто грозные заборола. Но ежели хан зовет на мирные переговоры, отвергать его не по-божески, ибо то есть гордыня, вызов на кровопролитие. Отряди ты, государь, к нему посла не гордого, разумного, чтоб смягчил его дарами и речью вежливой. За откуп не стойте. Ризницы в храмах и монастырях тоже не пусты. А хочется хану по Кремлю проехать – пущай утешится. Посмотрит на храмы божий, может, лютости в нем убудет. Кто и поклонится царю ордынскому – в смирении нет греха. Те же, кому противно присутствие ханское, пущай в монастыри удалятся али в домах сидят, щтоб не навлечь какой беды.
– Да пушки и пороки на тот же случай снять бы со стен, да оружье у ратников поотнимать и запереть под замки, в тон подхватил Олекса. Симеон печально посмотрел на него.