Всё так, а ведь и дед Тупика из смердов попал в дети боярские. Вон и Алешка Варяг, и Микула теперь расстаются с крестьянством…
– Стало быть, четверых лишь учишь? А сколько бы можно, по-твоему?
– Десятка два наберется в вотчине подходящих ребят.
– Запиши-ка их всех. Фролу справить ребят по нужде. В день, который ты, отче, назначишь для ученья, из моих припасов варить им большой казан каши пшенной, либо гороховой, либо гречневой, либо толокняной с маслом конопляным, либо с салом. В праздники к каше варить щи с говядиной аль дичиной. Дома небось не все едят досыта, а ученье, оно идет лишь на сытое брюхо.
Мужики, притихнув, таращились на боярина. Выходит, не такое оно пустое дело, ученье-то, коли за него одежку и корм дают?
– Прощевайте, мужики, до утра. Сбор по рогу у околицы.
– Благое дело ты с ученьем затеял, Василий Андреич, – сказал попик, когда ушли мужики. – Великое дело.
– Дело то – государское. Вон князь Владимир Храбрый ныне со всего света собирает при себе людей ученых да мастеровитых, богомазов искусных да книжников. То Руси, значит, надобно. И Димитрий Иванович с Боброком прямо наказывают нам, служилым боярам, грамотных людей иметь в вотчинах.
Фрол, покряхтывая, осторожно сказал:
– Зря ты, боярин, людишек балуешь.
– Вот те на! Какое же баловство в ученье? То – труд.
– О другом я, боярин. Зачем ты оклад снял на три года? Убавить оно бы и не худо, а совсем снимать – баловство одно. После выколачивать придется. Особливо как до срока истребуешь. Твое дело расходное. Да и молоды вы с женкой, всего заране угадать нельзя. А с твоего личного именья велик ли доход?
Тупик нахмурился:
– Ты, староста, правь свои дела, а мои – мне оставь.
Странно звенит рог поутру на зимней улице. Коровы в теплых хлевах начинают беспокойно мычать и толкаться – им чудятся за воротами зеленое лето, луга в росах, сладкие травы и птичий щебет. Но то не пастуший рог будит село и не бабы с подойниками бегут во дворы, а мужики в зимних армяках и старых овчинах. Иные запрягают лошадей в легкие розвальни, иные седлают. Радостно взлаивая, скачут вокруг хозяев звероватые собаки, послушно дают привязать себя к саням и седельным лукам – знают: эта неволя сулит им буйную, кровавую радость свободной охоты. Мало теперь мужиков в Звонцах, потому велел боярин взять на охоту всех да подростков покрепче. У каждого – рогатина, лук и топор, будто снова в военный поход готовятся. Примолкнувшие жены и вдовы грудятся у плетней, сквозь набегающие слезы смотрят на сборы охотников.
Вот из своих ворот выехал боярин на темно-гнедом поджаром коне. Он в зеленом стеганом кафтане с лисьим воротом, в лохматой барсучьей шапке, в овчинных рукавицах, в валяных, обшитых кожей сапогах. Тепло одет и просто. Так же просто убран его конь – ремни, медь да железо, ни единой серебряной бляшки.
Смотрят бабы на охотничий недлинный поезд, вспоминают, как прежний боярин с дедом Таршилой водили охотников. Нынче во главе ватаги, рядом с господином, староста Фрол – в волчьей дохе и волчьей шапке, на тяжелом костистом мерине. Тронулись всадники, заскрипели полозья, прекратили грызню собаки. Последним ехал воскреснувший из мертвых Роман. Его Серый, еще не пришедший в себя от радости встречи с хозяином, прыгнул в сани, и Роман не прогнал его, стал гладить по широкому волчьему загривку, а пес, уткнувшись в колени господина, припал к соломе, поскуливал, неумело вилял хвостом.
– Ишь ты, – замечали бабы, – волк, а тож хозяина жалеет.
– Роман-то хлебнул горюшка, жалостным стал. Вчера при гостях плакал, как рассказывал.
– Да уж не дай бог кому пережить такое.
– А слыхали? – понизила голос одна. – Будто колдунья, баба-то его, из проруби вызвала. Может, Роман взаправду сгинул в донских водах, а это лишь образ?
– Перестань, греховодница! – перекрестилась другая. – Што мелешь, окаянная? Со крестом и во плоти мужик пришел, след его везде вон остается.
– Эх, сударушки милые! – тоскливо отозвалась третья. – Кабы могла я Ванюшку мово с того света хоть на часок вызвать, смертного греха не побоялась бы!
– Не гневите бога, а то и правда недалеко до греха. Вон Гридиха затосковала – к ней уж кажную ночь повадился.
– Свят-свят! Кто?
– Да кто ж? Он…
Замолкли бабы, стали креститься, поглядывая на избу кузнечихи.
– Микула-то припозднился в кузне, идет мимо подворья в полночь, а темь – глаз коли, и слышит он разговор ее с кем-то у крылечка. Вслушался – будто бы Гридин голос. Микула-то сам Гридю уложил в могилу, ну, и понял, кто явился заместо покойного. Кинулся к попу, сотворили они молитву, окропились святой водой, пошли, значит, к ней, Гридихе. Пришли – подворье растворено, сени – тож, свет в избе. Вошли… Девчонки на полатях спят, а она сидит за накрытым столом. Чашки с угощеньем, бражка выставлена, ложки и кружки на троих. А в избе никого больше нет, только вроде серой пахнет и как бы тает облако под потолком. «Што ты, матушка Авдотья?» – спрашивают ее. А она: «Сынка вот с мужем привечаю, воротились они с Дона». – «Да где ж сынок твой с мужем?» – «Да вот же, – говорит, – напротив сидят, рази не видите?» Давай они избу святить, ее спать укладывать. Поп-то не велел никому сказывать, да Микула шепнул Марье, просил ее за Авдотьей приглядеть – руки бы на себя не наложила. У нее ж дочери мал мала меньше…
Задумчивые расходились женщины по избам, и пока были мужики на охотничьей страде, редкая не забежала к кузнечихе. Одна, оказывается, пироги пекла к возвращению своего охотника, да как же с соседкой не поделиться горяченьким? У другой дочка выросла, шубенка осталась, хотя и поношенная, да