шелохнется.
4
Тем временем спустились в село, шофер высадил их у большого дома-коттеджа и тут же уехал, не удосужившись объяснить, куда именно он их доставил.
Они потоптались у крыльца.
— Чего стоим? Войти надо, — сказал Рогожин.
Но тут дверь распахнулась и на крыльцо бодро, пружинисто и аккуратно (прикрыв за собою дверь без стука) вышел — казак. Вот он, джигит из сна, впопыхах подумал Невейзер, но тут же мысленно махнул Рукой: брось, не дури, никакой не джигит — казак, казак с эмалированным ведром в руке, в зеленой гимнастерке с погонами, в фуражке с синим околышем и кокардой, в синих шароварах с лампасами, в сапогах, подпоясанный ремнем, статный молодой мужик.
Казак бодро посмотрел на гостей.
— Здравствуйте, Илья Трофимович, — сказал Рогожин.
— Здравствуй, Леонид, — мягко произнес казак. — Привез киносъемщика? — И протянул руку Невейзеру: — Илья Гнатенков.
— Виталий, — представился Невейзер. — Но я не киносъемщик. Телеоператор.
— Оператор — это я! — сказал Гнатенков и пошел вперед, помахивая ведром. Идти за собой он не пригласил, но это подразумевалось само собой. — Оператор машинного доения, вот какая была моя профессия. Теперь, конечно, переключился наличное хозяйство, но был в условиях совхоза именно оператор машинного доения, дояр.
Невейзера это не волновало, его интересовало другое.
— Не знал, что в нашей области были казаки, — сказал он.
— А и не было! — подтвердил Илья Трофимович. — Но мои личные предки были казаки, правда, в других местах, потому что я родом из других мест, я местный по жизни, а не по рождению. Но и в тех других местах, где есть казаки, тоже ведь было время, когда не было казаков. А потом пришли и стали — казаки. Вот и наше население моей инициативы хочет записаться в казаки. А?
Илья Трофимович остановился, глядя на Невейзера, ожидая от него какого-то ответа, но Невейзе не мог сообразить, какого именно.
Выручил Рогожин.
— Вот поселюсь у вас и стану тоже казаком! сказал он.
— Поселишься, если позволим и дадим, — ответил Гнатенков с авторитетностью.
Несть числа странным людям, и нету от них свободного места на земле, с тоскою подумал Невейзер, уныло озирая зеленые сочные окрестности, вид которых ничего не говорил его душе.
Пришли на пастбище, где были коровы, где Илья Трофимович поаукался весело с женщинами, доящими коров, и сам сел под свою корову, чтобы ее доить. Он вынул баночку, смазал соски какой-то мазью, подставил ведро и, поглаживая соски, сказал:
— Дойка вообще мужское занятие. Корова — женщина или нет? Если женщина женщину за титьки тянет, как это называется?
— Лесбийская любовь! — подмигнул Рогожин Невейзеру.
— Именно! — не счел это насмешкой Гнатенков. — Именно форменное лесбиянство и больше ничего. Однополые отношения. Это так. Но с другой стороны, дай мне посмотреть, как женщина тянет корову за соски, и я тебе точно скажу, чего от этой женщины ждать в эротическом отношении. Если рвет, торопится — значит, в минуту вытянет из тебя все соки и никакого тебе не даст наслаждения. Если доит равномерно, но, как бы сказать, то с ускорением, то, наоборот, меняя, понимаете ли, ритм, чтобы и у коровы был свой интерес, свое удовольствие, от этой женщины жди понимания, и нежности, и искусства. Если же она тягает механически и бессмысленно, ничего от такой женщины не жди, кроме холода и непонимания тебя и твоих запросов!
Так рассуждал этот казак, в точности похожий на иллюстрацию из романа «Тихий Дон» в издании «Библиотека журнала „Огонек“», который, роман, Невейзер читал для школьного учебного чтения.
Струи молока сперва звонко брызгали в ведро, потом звуки смягчились и вот стали шипящими, показалась пена на поверхности. «Пшш... пшш... пшш...» — упруго входили струи в плоть молока.
— Сейчас блаженство испытаете, — пообещал Гнатенков, достав из шаровар огромную кружку, недаром у него карман так топырился.
Гнатенков подал молоко сперва Рогожину — как ранее знакомому.
Рогожин выпил, вытер белые усы на бритой губе, сказал:
— Благодать!
Невейзер же, взяв кружку, ощутил тошноту. Чувствовалось в самом запахе парного молока что-то животное, не отделенное еще от коровы, в нем была еще память коровьего вымени, чрева. Но надо выпить, а то обидится. Знаю я их. Так подумал Невейзер и хотел выпить одним махом, чтобы не понять вкуса, но не успел.
— Не хочете? — участливо спросил Гнатенков. — Оно, конечно, к нему надо иметь привычку удовольствия. Не хочете, не надо, я сам.
И выпил.
А Рогожин вдруг побежал в сторону, к кусточкам, раздались звуки, подтверждающие слова Гнатенкова о том, что к парному молоку надо иметь привычку удовольствия.
— Досада какая, — с улыбкой сказал Гнатенков.
И, накрыв ведро чистой белой марлей, пошел по тропке в село.
— Погуляйте часок! — крикнул он, обернувшись. — А потом прошу в баньку!
Невейзер, измучившись от гвоздя, снял ботинки. Ногам стало прохладно, хорошо.
— Naturae convenienter vive![5] — возгласил подошедший Рогожин, посвежевший после проблевки и нисколько не смущенный.
— А иди ты! — огрызнулся Невейзер.
— Чем ты недоволен? — удивился Рогожин.
Если бы Невейзер мог объяснить... Не похмельем же — оно привычно — мается душа. Чем-то необъяснимым. Предчувствием? Но это означает: всерьез принять свой сон. Нет, ерунда. Просто натура, не та, о которой по-латыни говорил Рогожин, а его собственная, не приемлет уже ни зеленого луга, ни парного молока, ни ясного неба, потому что этим надобно восхищаться, а восхититься никак не получается, только сопротивляющееся раздражение нарастает... И ре чистый Гнатенков не понравился Невейзеру: весь бутафорский какой-то, и слишком умны, умнее простого лица его синие глаза, взглядывающие иногда быстро и словно бы с тайной усмешкой.
— Ну, куда кости бросим? — спросил Рогожин.
— Бросай куда хочешь. А я один погуляю.
— Дело ваше! — обиделся наконец Рогожин и пошел по лугу, широко шагая, к селу. Пошел в село и Невейзер. Он решил просто и грубо попросить у Гнатенкова опохмелиться. Странно вообще: по имеющимся у него представлениям о деревенских свадьбах, гостям наливают сразу же, как только они явятся, будь то вечер, утро или ночь.
Но видно, тут другой обычай.
5
И выглядит село действительно, не соврал Рогожин, образцово-показательно, своими двухэтажными домами напоминая скорее дачный поселок, выстроенный людьми со средствами и связями, правда, заметны и следы некоторого захирения: там ржавые заплаты жести посреди блестящего оцинкованного покрытия, там перекопана траншеей дорога, и, судя по зеленой воде и домовитому кваканью населяющих ее лягушек, давно траншея вырыта, там трактор повален набок то ли для ремонта, то ли в процессе аварии — да так и остался лежать, блистая на солнце разбитыми стеклами кабины, а вот — прямо перед глазами — совсем классическая избушка-развалюшка неказистого вида, как раз такая избушка, где колобки-то пекут, а они потом от бабушек, от Дедушек уходят.
Из открытого окна избушки послышалось: