Мне бы встать и уйти, но я почему-то начинаю злиться. Пусть Костик распоряжается и решает, на то он и начальник.
Костик не хочет остаться один, говорит Щирому, что я его правая рука.
— И левое полушарие? — спрашивает Щирый. — Ладно, будем говорить.
Моя злость дает результат: меня вышибает в очередной раз. Я слышу голос Щирого, но перестаю его понимать.
Думаю: сейчас пройдет, не надо волноваться.
Не проходит. Я понимаю только одно: Щирый что-то предлагает. Я вижу, что Костика предложение очень заинтересовало, но он интереса старается не обнаруживать.
Щирый заканчивает. Костик делает паузу. Его дело более ответственное: обдумать. Мое дело маленькое: говорить.
— Да, — говорю я, пробуя голос. И слышу его странно — гулко и чуждо, будто из собственной утробы. Неважно, главное — говорю!
— Да, — говорю я. — Это все очень интересно.
— Не то слово! — восклицает Костик.
Я удивляюсь: что за чушь? Щирого не понимаю, а Костика понимаю? Но тут же соображаю: слов Костика я тоже не разобрал, всего лишь догадался.
— Некоторые детали, конечно, требуют доработки, — говорю я.
Щирый отвечает. В том смысле, наверно, что детали его сейчас не интересуют, важнее обсудить вещи принципиальные.
— Согласен, — произношу я безошибочное слово.
Щирый опять говорит. Слегка сердится: дело очевидное, ясное, чего тут толковать? И выкладывает на стол бумаги.
Костик берет их, читает, передает мне.
Я вижу буквы и слова, но не улавливаю смысла.
Костик начинает говорить сам. Это редкость. Видимо, дело очень серьезное. Говорит он медленно, спотыкаясь, посматривая на меня. Я не могу его выручить, я не знаю, о чем речь. Я только вдруг каким-то чутьем догадываюсь: нам предлагают нечто особенное и, возможно, не стопроцентно законное. Мне известно это выражение лица Костика, когда светит большая выгода, сопряженная, однако, с некоторым риском. Он не любит риска, но любит выгоду.
— Как ты думаешь? — спрашивает он меня, закончив свою речь (я догадываюсь о смысле вопроса).
Отвечаю осторожно:
— Надо бы все взвесить.
Щирый, с трудом усмиряя голос (дело все-таки келейное), изумляется, негодует и, кажется, грозит пойти в другое место с этим предложением. Костик пугается, поднимает руки, смотрит на меня почти умоляюще.
— Да нет, — говорю я. — В принципе, думаю, стоит согласиться. Но некоторые пункты все-таки оговорить отдельно.
Щирый хлопает ладонью по бумагам: о чем речь, тут основное, а некоторые пункты — всегда пожалуйста, в любое время!
Костик ставит свою подпись.
И я ставлю свою подпись. Так Щирый захотел. Я глянул на Костика, он кивнул: подписывай, это бумажка особая, на ней — можно.
Так я превращаюсь из человека, который в курсе, в человека, который ставит подпись. Большая разница.
Приступ кончился неожиданно, как и начался: прощаясь, Щирый начал рассказывать анекдот. Я понял охальную фразу, которой он венчался, а потом и все остальное: Щирый рассказал еще три или четыре анекдота.
— Дай-ка еще раз посмотреть, — сказал я Костику, когда мы проводили Щирого.
— Обойдешься, — сказал он, засовывая бумаги в сейф. — Некоторые документы лучше сразу забыть. Но помнить! — поднял он палец.
И поэтому я о содержании этих бумаг узнал гораздо позже.
10
Вечером я позвал друга Мокшина, чтобы напиться с ним и рассказать о том, что со мной происходит. Но, пока собирался, он вдруг сам пустился в излияния:
— Хочешь, скажу тебе всю правду? Никому не говорил, учти. Почему я ушел из спортивной ходьбы? Почему не женат? Почему только на север летом уезжаю, каждое лето, ты заметил?
— Заметил.
— Рассказать?
— Расскажи.
— У меня аллергия на собственный пот.
— Это бывает?
— Бывает. Мама за мое здоровье боялась. Форточки наглухо закрывала и постоянно лоб щупала. Не вспотел ли. Больше всего этого боялась. Я злился. Не понимал, что материнское сердце чуяло, откуда мне беды ждать. А с подросткового возраста сыпь замучила. Под мышками, в паху, а иногда везде. В аллергологический центр возили, исследовали. Долго ничего не могли понять. Я уже вырос, ходьбой начал заниматься, сначала ничего не было, организм, наверно, перестраивался. А потом опять началось. Опять всякие центры, клиники. А один старичок, простой терапевт, никакими анализами не интересовался, только поспрашивал. И посоветовал: попробуй не потеть. Так оно и выяснилось.
— То есть стоит тебе…
— Вот именно! Стоит вспотеть — сыпь. Ну, если не очень обильно, то еще ничего. А если настоящий пот — все, сыпь. Ты пей.
— Сам пей. Вечно отлыниваешь. Вспотеть боишься? Значит — и Прибалтика, и все остальное…
— В Прибалтике прохладно. А работа у меня теперь такая, что потеть не приходится. Машина с кондиционером. Квартиры показываю только с лифтом, никаких пятиэтажек!
— А при чем женитьба?
— Семья — это неизбежный пот. Дети, хозяйство. Гвоздь забить — вот и пот.
— Ясно. А с женщинами?
— Там пота нет. Я нежен и медлителен. За это и обожают.
— Да…
— Что да? Ты хотел своими симптомами похвастаться, а у меня, как понимаешь, вся жизнь — симптом.
— От этого не умирают.
— Неизвестно. Я себя все чаще плохо чувствую. Ладно, хватит о грустном.
И Мокшин в виде анекдота рассказал о трудном клиенте, какой-то административной шишке провинциального масштаба.
— Они все сейчас этим увлеклись: квартиры в Москве скупают. Или детей селят, или вообще квартиры пустые стоят. Деньги вкладывают. Или столичную старость себе готовят.
«Столитьную», сказал Мокшин. У него странный дефект речи: «ч» звучит как «ть». Другие шипящие тоже мягче, но все-таки без явных искажений.
— Этот тюдак, — рассказывал Мокшин, — отень интересно понимает престижность. Показываю ему дом, тюдесный дом на Ленинском, до Воробьевых гор пятнадцать минут пешком, тего ж больше желать? А он спрашивает: «Кто тут живет?». Я: «В каком смысле?». — «Из знаменитостей кто тут живет?». Оказывается, два его приятеля, губернаторы Пензы и Самары или Сызрани и Тамбова, не помню, купили