было что-то, находившееся за пределами его понимания. Когда ему сказали, что Ольга Михайловна — жена Рыкачева и у них уже двадцатилетний сын, танкист, он поразился. Как могла эта живая, умная женщина полюбить этакого самоуверенного сухаря? И невольно он перенес на нее часть той настороженности, с которой относился к Рыкачеву. Друзья в генштабе однажды намекнули ему, что Рыкачев интригует против него, но так ничего толком не сказали, а он не поинтересовался. Однако сегодня он так явно почувствовал беспокойство командарма, его тайную тревогу, тщательно скрываемую смятенность, что невольно вспомнил о предупреждении. Смутное недовольство Рыкачевым еще больше укрепилось, когда он увидел Ольгу Михайловну, державшую в руках небольшую медицинскую сумку. «Сначала муж, а потом жена, — зло подумал он. — Тут у меня прямо засилье Рыкачевых». Но, сдержанный от природы, ничем не выдал своих мыслей.
— Ну вот я в вашей власти, Ольга Михайловна, — сказал он, улыбнувшись. — Не велите казнить, велите правду говорить.
— Что с вами? — спросила она, и, посмотрев в ее напряженные, серьезные глаза, Ватутин невольно перевел взгляд на Семенчука, который тревожно ждал, что ему прикажут делать, мало ли что может понадобиться при осмотре.
— Знобит что-то! Очевидно, простудился, — сказал Ватутин. — Наверно, ничего серьезного!…
— Это уже не вам решать, Николай Федорович.
Рыкачева выразительно повернулась к Семенчуку.
— Есть! — мгновенно понял тот и вышел отдать распоряжение часовому никого не впускать в дом, а Ольга Михайловна, неторопливо раскрыв на столе сумку, вынула из нее трубку.
— Ну, больной, снимите гимнастерку…
Ватутин вздохнул и стал покорно стягивать гимнастерку.
— Повернитесь ко мне спиной, дышите…
И Ватутин почувствовал, как пониже левой лопатки тупо уперся прохладный железный раструб, и от этого по спине пробежала изморозь. «Наверное, температура», — подумал он и вдруг спросил:
— А мужа видели?
— Дышите глубже, — проговорила Ольга Михайловна. — Еще раз… еще… Теперь повернитесь… А он был здесь? Когда?
— Час тому назад, — сказал Ватутин, — был у меня…
— Хорошо… Вздохните глубоко… Еще раз… Теперь затаите дыхание… — Она долго слушала его сердце, а Ватутин, боясь передохнуть, смотрел на светлую прядь, лежащую среди ее иссиня-черных волос. Как-то он подумал, что прядь специально выкрашена, но теперь он ясно видел, что это седые волосы.
Наконец Ольга Михайловна разрешила ему одеться. Пока он натягивал гимнастерку, она что-то записывала в свою книжечку.
— Вам надо немедленно лечь, Николай Федорович, — сказала она. — У вас может начаться воспаление легких…
Ватутин рассердился:
— Может!… А я должен ехать в армию.
— Вам никуда ехать нельзя. — Она говорила так спокойно и так независимо, что Ватутин вдруг почувствовал себя просто рядовым пациентом, с которым у врача разговоры коротки.
— Ну, Ольга Михайловна, — взмолился он, — я не могу сейчас лежать!… У меня каждая минута на учете.
— У всех на учете, — спокойно сказала она. — Нам спорить не о чем. Вы сейчас же ляжете!
— Это надолго?
— Если сейчас — дня на три… А не послушаетесь — месяц.
— Но делами мне можно заниматься?
— Только самыми неотложными.
— Я прикажу поставить около кровати телефон.
— Ставьте…
Она забрала сумку и вышла. За дверью ее ждал Семенчук. Ватутин слышал, как они о чем-то тихо посовещались. Потом хлопнула дверь, и, взглянув в окно, он увидел, как докторша спускается с крыльца.
ГЛАВА ПЯТАЯ
До войны Марьям хотела стать летчицей. Но ей было только семнадцать лет, и в аэроклуб ее не взяли. А потом война, тяжкие дни отступления, эшелон с женщинами и детьми, который пять раз нещадно бомбили немцы, гибель отца, убитого в бою под Житомиром, маленький уральский городок, где тесно, голодно и неуютно.
Марьям с матерью поселились в крошечной комнатушке, вернее, в углу, отрезанном от жилья хозяев фанерной, не доходящей до потолка перегородкой. Мать все время болела и считала, что жить ей осталось уже немного. Она уговаривала Марьям положить ее в больницу, а самой уехать в Куйбышев, поступить в медицинский институт. Но Марьям и слышать об этом не хотела. На окраине города начал строиться танковый завод, эвакуировавшийся откуда-то из центра, и она решила пойти туда работать. Ее поставили на бетон, в девичью бригаду под начало рябого, угрюмого, демобилизованного по случаю тяжелой контузии бетонщика. Бетонщик сильно заикался, некстати мигал и тряс головой, но работал как зверь, не давая пощады ни себе, ни своим подручным. С девчатами он никогда не разговаривал, только бранился и страшно выкатывал глаза, когда что-нибудь получалось не так.
Впрочем, про Марьям он говорил, что она девчонка принципиальная, и уважал ее. Уважал за то, что она была сурова, как он, честна, упряма и ни разу не позволила себе уклониться от трудного дела.
У бетонщика Марьям училась смешивать цемент и песок. Выяснилось, что это как будто несложное дело не так-то легко дается в руки. У него есть свои тайны. Надо быть очень умелым и искусным мастером, чтобы серый и вязкий раствор стал крепок и надежен.
В эту осень и зиму Марьям почти всегда ходила в ватных штанах и стеганой куртке. Волосы она остригла коротко, почти по-мужски. Незнакомые шоферы часто принимали ее за мальчишку и кричали: «Эй, паренек! Как здесь проехать к четвертому цеху?»
Она оборачивалась, и машина вдруг начинала буксовать: шоферы почему-то никак не могли сдвинуть ее с места.
Марьям не обращала на это ни малейшего внимания. Ей и в голову не приходило, что на нее можно заглядеться. А между тем это было так. Лицо у нее было правильное, овальное, с каким-то удивительно чистым румянцем, который не мог скрыть даже слой цементной пыли. Карие глаза смотрели прямо и открыто и лишь изредка улыбались, но в этой улыбке было что-то задумчивое, простодушное и щедрое. Высокая, крепкая, она была бы отличной физкультурницей, если бы занималась спортом постоянно. Но даже и теперь, в эту трудную зиму, достав у кого-нибудь лыжи, она бегала на них по пустынным холмам, постепенно переходившим в отроги гор, видневшихся на горизонте. Были причины, по которым она считала необходимым хоть изредка тренироваться…
Марьям много работала, и постепенно руки ее привыкли к тяжелому труду. Вскоре ее сделали бригадиром. Теперь она стала старшей на бетономешалке. В подчинении у нее оказалось пять девушек и трое парней. Все комсомольцы, но по возрасту Марьям была среди них самой младшей. Ей еще не исполнилось и девятнадцати лет.
Летом Марьям хотели забрать из бригады и сделать секретарем комсомольского бюро завода. Она отказалась. «Пока не достроим завод, никуда не уйду». И вот наконец цехи были построены, танки начали сходить с конвейера. Бригада распалась сама собой. Марьям поступила на курсы и вскоре встала к токарному станку.
Но мысль — все та же, настойчивая, постоянная мысль — жила в ней… Она списалась с теткой, которая жила в Красноуфимске, и отвезла к ней мать, а сама перешла в общежитие. Теперь ей не надо